Легкое бремя
Шрифт:
Прощай. Твой Муни.
33. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
23/V<1915>
А зачем едят яичницу ножом, а зачем ножом режут котлеты, а зачем чмокают за едой, а зачем начальник пальцем в зубах ковыряет? А зачем сестры тоже с ножа едят и говорят на «о», а зачем мой сосед по комнате доктор Хильтов утром говорит: «курение табаку вредно», а днем: «я полагаю, что наука не пришла к своим конечным выводам», а весь день уходит на заявления и вопросы такого же сорта: «А что такое вы понимаете под словом “индивидуальность”»? А я ничего не понимаю под этим словом и ни под каким другим, а просто лежу и думаю: о, сволочи!
Если самая прекрасная девушка не может дать больше, чем у нее есть, то зато всякая сволочь дает не меньше, чем у нее есть. Избавьте меня от этой полноты. Будьте моими неоплатными должниками. Вероятно, я несправедлив, но ведь я молчу, как убитый, как человек, которому не только нечего сказать, но у которого вообще нет привычки говорить. Лучше целый месяц читать, чем жить здесь и работать неделю. Пока прощай. Ежели не удастся отсюда хоть на неделю, то, право, не ручаюсь ни за что.
О, вежливость и ум Владимира Михайловича Турбина, о, такт и благожелательство Аркадия Ивановича, о, вежливость и изысканность манер Янтарева! Где вы? О, покойный Тимофеев [141] и великий художник Пуантель [142] ! Ах, здесь мне кажется, что даже Садовский кудряв, Гриф юношески худ и Оля Богословская [143] красива и умна. Еще раз прощай. Целую тебя и Нюру и Гарика
141
А.А. Тимофеев — ответственный секретарь газеты «Голос Москвы» в 1907 г., заведующий литературным отделом газеты «Руль», где он публиковал стихи Ходасевича и рецензию на книгу «Молодость», которую можно рассматривать как первые воспоминания о Ходасевиче, написанные его современником, свидетелем его появления в литературе: «Тонкий. Сухой. Бледный. Пробор посредине головы. Лицо — серое, незначительное, изможденное. Только темные глаза играют умом, не глядят, а колют, сыплют раздражительной проницательностью. Совсем — поэт декаданса! <…>
Позже я познакомился с поэтом. И, надо сказать, в нем действительно как-то странно и привлекательно сочетаются — физическая истомленность, блеклость отцветшей плоти с прямой, вечно пенящейся, вечно играющей жизнью ума и фантазии. Как в личности, так и в творчестве, в поэзии Ходасевича, который по праву озаглавил свою единственную книжку стихов “Молодость” (ведь он так молод, так юн годами, наш поэт!) — так же странно и очаровательно сплетаются две стихии, два начала: серость, бесцветность, бесплотность — с одной стороны, и грациозно-прозрачная глубина, кокетливо-тонкая острота переживаний, то грустно смеющаяся, то нежно грустящая лирика — с другой стороны» (Тимофеев А. Литературные портреты. II. Ходасевич. Руль. 1908. 23 апреля).
Печатал А. А. Тимофеев и стихи Муни.
142
Художник Пуантель — очевидная шутка, возможно, связанная с высказываниями Тимофеева и понятная Ходасевичу и Муни. Шутка, как и весь пассаж письма: Садовской очень рано облысел, Гриф был тучным и т. д.
143
Оля Богословская — танцовщица, босоножка, занимавшаяся в студии Э.И. Рабенек.
Муни.
Сегодня я встал.
34. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
<июнь 1915>
Здесь есть прапорщик Чуев, напечатавший книгу переводов из Верхарна [144] . Чуев не какой-нибудь, не однофамилец, а «брат Чуев», один из тех братьев, которые пол-Москвы кормят сухарями и булками. Он очень высок, брит, длиннолиц, большенос — ты знаешь этот тип, к которому относятся Блок, частью Северянин, частью Чулков — и — очень немного — Уайльд. Все это с примесью збуковских манер [145] : «пищу» вместо «пики» и т. д. К тому же, милое дурачество: молодой человек, слегка миллионер, немножко поэт, чуть-чуть спортсмен. И, Владя, бедный Муни выносит все. Пойми: я человек скорее резкий, скорее неспособный спускать и терплю все, все. Блистательное общество писарей, таковое же (чувствуешь отрыжку канцелярии?) полуэстетствующего купчика, врачей, забывших медицину и помнящих только XVI и XIX книги свода военных постановлений, отделов преимущественно о жалованье, порционах, добавочных и т. д., присяжных читателей Нового Времени, от полурумынских, полуистиннорусских людей и прочая. Господи! Дайте мне, хуже — Бурлюка! [146] — и я буду с ним мил, — как Бама [147] — с Львом Толстым. Я буду приветствовать его «звонким юношеским голосом», я что угодно вытворю, лишь бы повидать человека, который говорит о том, в чем хоть немного понимает, для которого, будь он хоть распрофутурист, существуют понятия: искусство, литература, религия, который не употребляет этих слов вместо: ассенизация, унавоживание, испражнение. Потому что когда они говорят о чем-нибудь подобном, то, слушая, мнишь себя сумасшедшим, ослом или марсианином.
144
Вероятно, Николай Чуев, издавший книгу: Эмиль Верхарн. Издыхающие равнины. Города-чудовища. Пер. Н. Ч. (М., 1909). Николай Чуев — автор книги «Ибсен» (М, 1914).
145
Збуковских манер — не удалось установить, о чем идет речь.
146
Давид Давидович Бурлюк (1882–1967) — художник, поэт, один из воинствующих представителей московского футуризма.
147
Бама — Абрам Маркович Эфрос (1888–1954) — искусствовед, переводчик, художественный критик, в юности — близкий приятель Муни.
Прав Пушкин. Всегда прав Пушкин. Ведь то, что эти почтенные господа понимают под искусством, должно либо их баюкать: вот почему все они любят Тургенева. Он великий диван-самосон русской литературы [148] . Либо их поддразнивать, но, конечно, никто не сознается в склонности к порнографии. Ну, а вообще, ежели по высокому о целях и пользе искусства, то ни дать, ни взять «жрецы метлу у них берут» — прости искажение. Слушай, я Андрея Белого — и именно тогда, когда он нашим с тобой Ставрогиным был — назвал блядью, в кружке, в лицо: тут-то мы и помирились после весьма странной размолвки. (Мне сейчас пришла убийственная мысль: что ежели он полу-Ставрогин, так я одна восьмая Шатова. Только если ты это кому-нибудь скажешь, убью.) Да, так вот, а теперь я молчу, и у меня ужасно глупый вид. Ну, такой глупый, что я даже ни одного из наших знакомых не могу привести как сравнение. А уж мы ли с тобой дураков не знаем, кажется, не только на все буквы алфавита, но на все китайские иероглифы. Ты представь себе дурака, не торжествующего, а убитого (в этом и есть редкость моего типа). Да, нашел — вот этот дурак. Еврейский есть такой анекдот: кто-то в бане крикнул: «Дурак! вон из бани!» Дурак обиделся: «А моя копейка — не копейка?» Вот я-то и есть этот несчастный дурак. Помни, Владя, ведь это только фон, а что на нем бывает подчас! Неописуемо, и в то же время нелюбопытно. Я мог понять всякую глупость, я мог предугадать и точно сказать самое глупое, что можно сказать по любому поводу. Бог, вероятно, наказал меня за это! Но ладно.
148
Эти слова Муни Ходасевич вспомнил в статье «Подземные родники» (1927). Он описывал механизм возникновения литературных групп, вызываемых к жизни новыми идеями, а потому вступающих в борьбу между собой. Приверженность к определенной группе поляризует и читателя. Но есть другой читатель, который не хочет ничего решать, выбирать: «безыдейность обладает свойством удобного и соблазнительного объединения. Среди тех, кто ничего не хочет, господствует мир. Нет ничего легче, чем объединяться в комфортабельном гробу…» Зато это так симпатично, так спокойно. Все новое ненавистно обывателю, потому что «стаскивает обывателя с его самосона; это несимпатично» (Ходасевич В. Собр. соч. в 4 т. Т. 2. С. 171).
Sanctificetur nomen Tuum! Fiat voluntas Tua!* А кстати, где Ахрамович [149] ? Он не умер? Я знаю, ты его недолюбливаешь. Но все-таки разузнай. Пиши. Целую тебя и Нюру.
Твой Муни.
P.S. И все же мое место столь завидно, что необходимо всячески держаться и крепить протекции и связи: ведь 1) я жив, 2) я получаю 174 руб. и питаю сим Лиду с Лиюшей [150] .
* Да святится имя Твое! Да будет воля Твоя! (лат.) — Слова Нагорной Проповеди. Евангелие от Матфея. 6, 10.
149
Витольд Францевич Ахрамович (1882–1930, псевд. Ашмарин) — потомственный дворянин, католик. Кончив 6 Московскую гимназию, в 1901 г. поступил в университет на филологический факультет. В феврале 1902 г. исключен без права поступления в высшие учебные заведения за участие в студенческой сходке; в Балагинске и Нижнем Новгороде, куда он был сослан, близко сошелся с социалистами-революционерами. В 1905 г. восстановился в университете сначала на юридическом, затем на историко-филологическом факультете, и в 1910 г. уволен окончательно; университет не закончил. В 1910 г. он — секретарь издательства «Мусагет». Пишет стихи, переводит. Он был привязан к Муни, любил его стихи, ценил поиски в прозе, пытался помочь ему напечатать произведения, посылая их Г. И. Чулкову и другим. В переписке с Муни женственно-капризен и ревнив. Это человек, чрезвычайно резко меняющий род жизни и пристрастия: после революции увлекся кино и вместе с режиссером В. Гардиным образовал группу «левых», а в 1918 г. В. Ф. Ахрамович — в Белоруссии секретарь ревкома, работник ЧК, редактирует газету «Звезда»; в 1921-22 гг. он служит в Москве в ОГПУ, затем — сотрудник аппарата ЦК ВКП (б). В 1930 г. застрелился из именного оружия на скамейке Петровского парка, излюбленного места московских символистов.
150
Лия Самуиловна Киссина — дочь С. В. Киссина. Родилась 20 января 1910 г.
35. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
11/VI <1915>
Владя! Единственное письмо, которое я от тебя здесь получил, было помечено 13 маем. Я тебе написал с тех пор не менее трех писем. Неужели ни одно к тебе не дошло? Выражаясь по-одесски — сказать, чтоб мое положение было да, хорошо, так нет. Я устал, как устаем, как можем уставать мы, те самые мы, кои суть литераторы, репортеры, художники, корректора, газетчики и всякая иная сволочь, которая иногда ходит в театр, бывает у Грека или в Эстетике, которая «безумно кутит»… на два с полтиной, и которая все-таки в тысячу раз лучше, воспитанней (хотя где она воспитывалась?) и умней, чем провинциальные и военные врачи, питерский чиновник из пуришкевичских прихвостней, сестры милосердия из каких-то недоделков, потому что ни тебе они эсдечки, ни тебе они эсерки, ни тебе они эстетки, ни тебе они бляди.
Мне нужна неделя отдыха, неделя житья в Москве для того, чтобы быть в состоянии далее работать, а так я ни за что не ручаюсь. Заурядвоенные чиновники теперь разжаловываются автоматически, как только перестают занимать должность, все равно по причине ли негодности, дурного поведения, шестинедельной болезни или упразднения самой должности. Во всяком случае, ежели мне еще предстоит карьера рядового пехотного полка, я хотел бы быть на Кавказском фронте, не потому что мне немцы страшнее турок, — ведь в строю мне все равно головы не сносить, — а потому что мне этот фронт осточертел.
Единственное в моей этой жизни — а ведь сколько она может продлиться, только Бог знает; во всяком случае, если меня не разжалуют и не убьют, она будет длиться годы, — единственное в ней удовольствие — это письма. А ты ничего не пишешь! Я ужасно хорошо вижу человека, который пишет, вижу, может быть, ясней, чем в жизни, ну, прямо, как в театре. Ежели ты думаешь, что твое письмо о том, что тебе скучно, что под окошком едет трам, что башмаки в починке, а сам ты переводишь Пшибышевского, было мне неинтересно, ты ошибаешься. Суди о моей жизни хотя бы по тому, что я его сегодня, это письмо о том, что скучно и нечего писать, перечитывал. Пиши, пиши. А что же Нюра? Может, она добрее тебя? Ведь, кажется, все кошки, бегавшие между нами, подохли и мы в самом деле друг к другу хорошо относимся. Ну, пишите же. Целую Вас обоих и Гарика.
Муни.
[Поперек страницы] В Москву не пускают. Не знаю: совсем или покуда. Опять пора думать о протекции. Узнай адрес Голоушева. И подумай головкой крепко. Ни один генерал не плох. Жду писем.
На адресе, кроме 8-ой головной и 7 д. пункт добавь: Белая Олита.
36. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину
Милый Муни,
прости меня: ей-Богу, не мог писать. Меня донимали хлопоты по пустякам. Последнюю неделю, кроме того, я, собственно, провел у Верочки Брахман, высиживая у нее по 3–4 часа в день — и не в приемной, а на кресле. Несколько раз уставал почти до дурноты. Зато теперь у меня блестящая (даже буквально, ибо изнутри золотая) верхняя челюсть, ослепительной белизны, способная жевать вкусную пищу, не вынимающаяся, не мешающая — и, для полной иллюзии, даже слегка побаливающая: вспухли надкостницы над корнями, в которые она ввинчена. Но это пройдет.
Со вчерашнего вечера я в Гирееве, у Торлецких, где пробуду неделю. Нюра получила девятидневный отпуск и поехала в Царское Село, а оттуда в Финляндию к Валентине [151] .
Внутреннего самочувствия у меня нет: попробую попитать тебя сплетнями.
Я послал Гершензону оттиск пушкинской своей статьи [152] . В ответ получил письмо, набитое комплиментами, похвалами, приветствиями и другими пряностями, но хорошее и простое. Старик мне мил. Он напечатал в «Невском Альманахе» (вышел такой, дряни в прозе, и в стихах») прекрасную статью о евреях [153] .
151
Анна Ивановна Ходасевич работала в Московской городской управе. В Царском Селе жил ее брат Г. И. Чулков, а в Раухале — племянница Ходасевича — Валентина Михайловна Ходасевич-Дидерихс (1894–1970), художница, с которой В. Ф. Ходасевич и А. И. Ходасевич были в дружеских отношениях.
152
В журнале (1915, № 3) была опубликована статья В. Ходасевича «Петербургские повести Пушкина».
Прочитав ее, Михаил Осипович Гершензон попросил Б. А. Садовского привести Ходасевича. 4 августа 1915 года Гершензон написал жене: «Вчера вечером пришли Б. А. Садовской с поэтом Ходасевичем. Сидели до 12, читали свои стихи, Ходасевича очень хорошие» (РГБ. Ф. 746. Оп. 21. Ед. хр. 28).
С этого лета завязались дружеские отношения Ходасевича с М. О. Гершензоном, в жизни Ходасевича сыгравшего очень важную роль старшего друга. См.: Переписка В. Ф. Ходасевича и М. О. Гершензона. // De visu, 1993. № 5(6).
153
В 1915 г. в «Невском альманахе» (Пг.) опубликована статья М. О. Гершензона «Дело правды и разума», в которой он обращался к русскому народу со словами о несправедливости отношения к евреям в России, с требованием отменить черту оседлости и уравнять евреев в правах, в противном случае это грозит перерождением русского народа: «Догадываются ли русские люди, что чувствует мыслящий еврей в России? Он терпит тройную пытку — за свой телесно-терзаемый народ, за глубокое духовное искажение, на которое обречен этот народ, <…> и за Россию, которая вся духовно отравляется еврейским бесправием» (С. 34–35).
Антибрюсовское ополчение растет и ширится. Бальмонт в Москве, негласно интригует. Я засветил лампаду и жду, чем кончится [154] . В столице на Неве поголовное Лукоморство [155] . Кузмин с Городецким играют в патриотическую чехарду. Бальмонт с ними. Блок и Чулков (?!) [156] к Суворину не пошли, Брюсова не звали. Остальные все там, кроме Мережковских, которые не там, ибо не сошлись насчет серебренников: меньше тридцати одного не берут. Меня (ого!) звали официально. Я отказался официально. Собственно, мне на всех наплевать, но: 1) Городецкого не люблю; 2) Рус<ские> Вед<омости> со временем дадут мне 32 серебренника. Нынче труд так вздорожал, что даже добродетель отлично оплачивается. Я же в Русских Ведомостях — вроде валдайской.….: Голос Москвы забыт.
154
1915 год подвел черту под отношениями Ходасевича и Брюсова. Еще в 1914 г. он надписывал Брюсову свой «Счастливый домик», смиренно преклоняя голову, произнося слова «учитель», «с чувством неизменной любви к его творчеству» и т. д. Оттиск статьи «Петербургские повести Пушкина» подписан вежливо-холодно: «Многоуважаемому В. Я. Брюсову от автора. 1915». Подсознательно копившееся раздражение отчетливо и резко прорвалось в рассказе «Заговорщики», слабом в художественном отношении, но психологически очень важном для Ходасевича. Главный персонаж рассказа, политический интриган, который из-за честолюбивых притязаний вел двойную игру и в конце концов предал своих соратников, писался с Брюсова. Автор подарил своему герою ряд черточек, особенностей, эпизодов из жизни Брюсова, использовал его стихи и высказывания о нем современников (Андрея Белого, в частности).
155
Златая цепь на дубе том,
А на цепи позолоченной -
Ряд бардов, купленных гуртом.
Строчат стихи да так, что любо!
Но… что милей для их души:
Златая цепь или желудь с дуба?
156
Знаки (?!) относятся к притязаниям Г.И. Чулкова на особую близость, дружбу с А.А. Блоком, его хлопотам устроить так, чтобы вместе с Блоком служить в армии.