Лира Орфея
Шрифт:
А эта вот смена всегда, лишь только, после небольшой паузы, скрипки нежнейшим пианиссимо начнут «Вокализ» Рахманинова. И чаще всего он и сам не замечает, как происходит эта смена — когда совершается его мысленный перелет.
Но только лишь поведут — из нежнейших глубин тихо скрипки, и он уже там, за тысячи километров отсюда, над своей курской деревней, над зеленым глубоким и просторным логом, по-над которым стоит она. Все так же (как было и тут, над Уралом), на высоте птичьего полета, летит и летит он по привычному кругу над своими курскими полями и лесами, логами и деревнями, и каждый раз кривая его полета неизменно приводит его на их бедный деревенский погост, на могилу давно-давно умершей матери...
...Не знает он, что именно чувствовал, что переживал десятки лет назад Рахманинов, когда зазвучал ему его «Вокализ». Не знает, не приходилось читать, — может, где про то и написано.
Но он, — когда он, вот так, в своей стихии сеанса, парит над тем кусочком родной ему курской земли, — он в пении этих вот скрипок ощущает как бы живую скорбящую душу своей рано умершей матери, когда она, бывало, не видимая им, о с т а в ш и м с я т а м шестерым ее детям, летала над ними, над их неустроенной жизнью, и скорбела, скорбела за них... И еще страдала и скорбела, конечно, она и о том, что никогда ей не будет возврата к ним, к своим детям, и что они, ее дети, не знают и никогда не узнают об этой вот ее материнской печали, ее материнской скорби, ее материнской неутолимой любви...
(Поставь, если есть у тебя, мой читатель, и ты тоже эту пластинку. Может, и тебе тоже прозвучит она так же, как звучит сейчас она мне: о неутолимом голоде нашей души, о невыразимости самого нашего сокровенного... и о вечном, вечном нашем зове к какой-то другой, созвучной тебе, душе...)
(Вот и по утрам теперь тоже бывает ему, когда в конце своей ежедневной зарядки он включает музыку и расслабляется, уходит в себя в савасане [2] . Он лежит, расслабив все мышцы, вроде бы и не думает ни о чем... и под «Вокализ» Рахманинова сам незаметно для себя чаще всего улетает в свои курские дали, летит и летит там в свободном полете над исхоженными с детства дорогами и полями, логами, лесами и деревнями, и каждый раз кривая его полета неизменно приводит его к погосту, на могилу матери. Умершей, когда ему не было и четырех...
2
В йоге — поза расслабления, поза забвения, или мертвая поза.
И тогда он переключает внимание на что-то еще...)
Тесный кабинет Доктора на четвертом этаже заводской поликлиники в этом огромном загазованном городе — и воображаемая ими чистая мягкая зелень полей и лесов. И они, кто как может, кто как умеет и у кого как получается, стараются слить себя с этой воображаемой живительной зеленью, «уйти в нее», надышаться ее целительными запахами и соками и унести их, как здоровье, в себе...
— Только зелень, только мягкая сочная зелень, — еще и еще напоминает им Доктор. — Только мягкий, чистый, ровный зеленый фон...
— Вы одни, вы в широком бескрайнем поле — и вокруг вас зеленая сочная трава. ...Только мягкая, только чистая, только сочная зеленая трава...
— Берите ее в руки, растирайте ее в ладонях, подносите ее к лицу. Вдыхайте ее живые — сырые и сочные запахи, напивайтесь ими, вбирайте в себя ее силу, ее здоровье, ее мудрую и вечную жизнь...
— Только зелень, только мягкая и сочная зелень...
...И он тоже наклоняется над нею, над зримо представленной им зеленой и сырою травой, трогает ее руками, опускается на колени, захватывает обеими руками сколько может и зарывается в нее, прохладную и росную, лицом. И вдыхает, вдыхает и вдыхает ее сочные здоровые запахи, вдыхает и не может никак надышаться, не может напиться ее зелеными соками до конца...
Всегда: и бывало мальчишкой, и после — всю жизнь любит он эти вот сладковатые запахи зеленой живой травы, любит, раздернув стебли еще зеленой пшеницы, жевать их и высасывать из них сок.
Может, и поэтому тоже любит он особенно эту часть ежедневного их сеанса — и верит, с каждым занятием собственным своим самочувствием верит в целительное действо этих воображаемых зеленых картин.
...Хотя, понятно, — кто ж ему скажет: что именно, какой терапевтический эффект заключен хотя бы вот в этом:
Наверное, пяти- или шестиклассник, босоногий, с матерчатой сумкой через плечо, идет и идет он сейчас, по невидимой почти в зелени тропке школьников, в самую глубь их ржаного или пшеничного поля, в самую глубь...
Да, и это тоже на каждом сеансе, абсолютно на каждом сеансе — и без всякого его намеренного старания и напряжения. В стороне по правую руку — погост и темный дубовый крест, где похоронена мать, а прямо по пути — голубое зеленое поле. И вот туда, в зелень высоких хлебов, все дальше и дальше и уходит он, тот далекий мальчишка. Все дальше и дальше. И один. Все идет и идет.
Уходит куда-то один, в какую-то свою неизвестность, может быть, даже в смутном предчувствии таких вот минут откровений, таинства будущих разрешений всех невысказанных болей своих и всех грез...
И он же, он же, он нынешний, взрослый, сорокалетний, стоит и смотрит, смотрит ему вослед...
Стоит... и молча, с глубинной грустью смотрит ему вослед...
...Под чистое и светлое (сменившее теперь Рахманинова) — и такое безоблачное «Пробуждение» Габриеля Форе...
А дома — днем, вечером, каждый день, каждый час, совсем рядом, близко — твои глаза. И успокаивающие его, и ободряющие, и поддерживающие — глаза жены. Хотя украдкой от него, он их тоже не раз уже видит, — слезы...
И еще — этот твой пристальный взгляд, и твой немой вопрос, и давнишнее ожидание, и скрытые раздражение и злость, когда же наконец избавитесь вы от этой, замучившей и его и тебя, его рукописи. Сколько же можно еще?!
И он, конечно, понимает тебя. И отдает должное и твоему терпению и твоей выдержке. И твоему уму тоже.
Но только — что он может сказать тебе сейчас, пока рукопись еще не закончена, пока вся работа над нею (как она видится ему теперь, на сеансах) — вся еще впереди. Что он может сказать?
Единственное и только одно:
Ему не отделаться, никуда не уйти от своей этой рукописи, пока он не закончит ее.
И без этого, без выполненной этой работы освобождения ему не осилить и нынешнюю болезнь.
— От чего заболели, тем и лечитесь, — еще и еще, назидательно, а то и с издевкой, но и всерьез говорит им их Доктор, И он, безжалостный к ним, «слабакам», и последовательный во всем до конца, их Доктор, конечно, и тут тоже прав. Нельзя, не получится безнаказанно всю жизнь продержать свою боль (или свою вину, или предательство перед самим собой) в глубине себя в заточении. Тем более, нельзя делать вид, что ее вообще, этой боли (этой вины, этого предательства) нет и не существует. Обязательно выйдет — и еще большей болью, расстройством, разрегулировкой всего организма. Хоть у отдельного человека, а хоть и у целого народа, общества, государства или системы. И тогда этот вот мудрый совет — и один-единственный выход: от чего заболели, тем и лечись...
12
«Последний вагон промелькнул за стрелой семафора, с мгновением каждым все дальше теперь от тебя...»
Странно, но когда подошел севастопольский поезд — его поезд, увозивший его в Москву, она стала торопить его с посадкой. И после, когда он внес в вагон чемодан и вышел к ней на перрон, она опять торопила его: «Иди, иди, опоздаешь». Простилась скупо, сверхскупо, на что он (как и всегда раньше) в душе обиделся, а в самый последний момент вложила в карман гимнастерки свернутый белый листок, который он прочтет только после, в вагоне.