Опять чертил в уме скелет сонета (Не пел — о, нет! — скорее рисовал), Бросая рифм тяжелые монеты На пятистопных строчек перевал. И темный вяз в твое окно кивал, И говорил и ветром пел: “Во сне ты, Как Дант и Тасс, как строгие поэты, Пронесшие над миром свой кимвал”. И счастлив ты, что мир тебя не знал, Что всё твое (и яростные пятна, И голубая сердца белизна) Там, в стороне, отложено опрятно. Ты жизнь прошел сомнамбулой. Из сна Ведомый в сон своей мечтою статной.
1928. № 5 (2175), 7 янв. С. 7.
Из цикла “МАРИНЫ”
Владивостоку
I Должно быть, библейский Давид Играет на облачной арфе, — У моря мечтательный вид, А солнце в коричневом шарфе. Зюд-вест, укачавший апрель, Целует лиловую почку, И стебель, царапая прель, Сверлит осторожную точку. В бегущих ветвях, на юру, Бумажно белеет береста, И я никогда не умру, И это, как молодость — просто!
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 7.
БИЛЕТЕРША
I
Уж и это ль не мученье, Пятаки зажав в руке, От тюрьмы до управленья Тарахтеть в грузовике! Натрясешься на подножках, Обобьешься об углы, А ведь крошечные ножки Так игрушечно малы. Но еще трудней и горше Деловито хмурить бровь, Если щеки билетерши И без краски красит кровь. Если взоры как озеры, Если нежный ласков рот, Если так томит нескорый Этих дней круговорот. Если платье вечно в дырах, Если, нагло и таясь, Молодые пассажиры Не спускают с Веры глаз. Эти взгляды, точно руки, Вмиг обшаривают всю… Знает Вера эти штуки И не спустит “карасю”.
II
Некий старец для прогулок Полюбил трясучий “Форд”, Только старцу не поддуло, Отскочил, паршивый черт! Он сюсюкал: “Одуванчик! Умоляю об одном: Разрешите в ресторанчик Прокатить на легковом!” И отменно отхлестали Злые лапки старика, И шоферы гоготали, Ухватившись за бока. Но… не все же в мире плохи, И не так уж скверен мир: Не напрасно тратит вздохи “Симпатичный пассажир”. Он студент, и вечно с книжкой, Двадцати, не больше, лет: Замечательный мальчишка, Исключительный “предмет”!
III
Летний ветер, вей и вейся… Задуши летящей тьмой!.. Старый “Форд” в последнем рейсе, Громыхая, мчит домой. Город душный, город темный Весь закутан в синий тюль, И шофер, в тебя влюбленный, От тоски теряет руль. Жизнь шофера страстью смята, Муке будет ли конец?.. Для тебя ушел с “Фиата” Этот рыжий молодец. Но Веренку что за хворость? Пусть дрожит еще сильней!.. Для него ль на третью скорость Бросить скачку юных дней.
IV
Завтра снова на подножке, С черной сумкой у бедра, Будешь маленькие ножки Мучить с самого утра. Затрясется “Форд”, качая На скамьях угрюмых нас, И хитришь, не замечая Молодых влюбленных глаз. И, пожалуй, не без злыни, Да и зависть чую тут, Билетерши герцогиней Эту девушку зовут.
1928. № 97 (2267), 15 апр. С. 15.
ВСТРЕЧА
Со складкой напряжения на лбу — “Шоффер, обратно!” — Повернуть машину, Разрезав завывающий табун Автомобилей, Напиравший в спину. И гнать, Как пятистопную строку Слепого хореического метра, Чтоб вновь увидеть — Розы на боку У шляпы из коричневого фетра. И выскочить И обогнать, В лицо Взглянув, Сердцебиением измаян, И крепко сжать железное кольцо, К которому уже прикован Тайно. Поклон, Улыбка И лаун-теннис слов, Но точно так же, Лодку опрокинув, — Глаза в глаза И выронив весло, — Встречал зеленоглазую Ундину Рыбак на Рейне, и терял ее, И зыбь опять, Клубясь, Крутила пятна, Как вымыслы в мечтательных фабльо Средневековья… И: — Шоффер, обратно!
1928. № 142 (2312), 3 июня. С. 6.
МАНЕКЕН
Из-за стекла, из водопада шелка, Перчаток, лент и кружевных десу, — Она блестит прилизанною челкой И электричеством на восковом носу. Безгрудая, она — изгибом бедр Синкоп джесс-банда выдразнив зигзаг, — Прищуривает ясные, как ордер, Искусно подведенные глаза. Толпа мужчин, глаза и рты листая, За мглой стекла не согнана никем, И в каждом вопль: “О, если бы такая Моя любовница, как этот манекен!” Еще минута, может быть, секунда, Чтоб рявкнула еще одна деталь, — И искра эротического бунта Молниеносно будет поднята. Витрина брызнет искрами осколков, Завертится подобно колесу, И этот воск, который синь и шелков, Над городом, как бога, понесут. Случится это завтра или нынче: Ведь, хохоча, срывает век-смутьян Улыбки с женщин Леонардо Винчи И прелесть с доморощенных Татьян. От тайн улыбок (выбора загадка?), От грусти тайной (выбери меня?) Останется, как бронзовый задаток, Лишь то, что невозможно разменять. И даже взор, что неустанно зябок, Бронею воли стойкой замолчит, Лишь нечто, невесомое, как запах Влекущий, пол ее определит. Зане от каждой куклы из Парижа, Где женщину обнюхивает век, — Пульверизатором одеколонным брызжет — Два идеала, женственницы — две! И на плечах грядущих революций Ворвется в мир иная красота, И новые художники найдутся Из признаков типичное соткать. И манекен, склонив головку набок, Презрительно на Джиоконд глядит, Как девочка на чопорных прабабок, На выцветающий даггеротип!..
1928, Харбин
1928. № 230 (2430), 1 сент. С. 2.
НАД “ВОЙНОЙ И МИРОМ”
В старой дедовской усадьбе Двух приезжих кивера… Все приличья побросать бы И шептаться до утра. Нежно вздрагивает женский Робкий голос у окна, А под стенами Смоленска Грозовая тишина. Чистят ров и ставят туры. Но уже, в себя влюблен, — К боевой клавиатуре Поспешил Наполеон. Город вспыхивает стружкой… Отступающих табун… Граф Ростов с одним Лаврушкой Усмирил крестьянский бунт. Дом исчез, пустой и старый, Даль осенняя нежна, И влюбляется в гусара Ясноглазая княжна… Сколько нежности и силы Их сердцам уделено… Не орлицыны ли крылья Над тобой, Бородино? Если б буря, если гром бы, — Грохот не был бы сильней, Но не ляжет перед бомбой Малодушно князь Андрей. А потом, в венце зеленом, Из осенней синевы Встанут пред Наполеоном Церкви брошенной Москвы. Но уйдет, навек растаяв В снежной ярости полей, И научит Каратаев Пьера мудрости своей. И опять покой усадьбы, Зимний сад и кабинет, И от свадьбы и до свадьбы Никаких событий нет. Лиловатей аметистов Тишина на их меже, Но как будто декабристов Есть предчувствие уже. Где всё это? Нашу силу, Нашу смелость выкрал кто? Словно оползень, Россия Опрокинулась в поток. В жизни медленной и пресной, Сквозь отчаянья отстой, — Нам поэмою чудесной Вспоминается Толстой.
1928. № 238 (2438), 9 сент. С. 3.
НА ШАТКОМ ОСТРИЕ
Крутился форд, меняя рестораны, Как черт у заколдованной черты. У ваших женщин рдели, точно раны, Усталые, накрашенные рты. Бросало в ночь. Бросало в зал из зала. В дурман объятий танца и вина. И маленькая женщина сказала: “Я так устала, так утомлена!” Уже вдвоем вы мчались в холод черный, В протяжных тусклых окликах гудка, И фонари, как огненные зерна, Навстречу вам неслись издалека. О, нежность! Огнеликие потери Невозвратимой. Поцелуй — колюч. И вот бесшумно отворяет двери Друг всех беспутных, ты, — французский ключ! Тепло жилья и первое объятье, И грозно зазвеневшая душа. Ты сбрасываешь золотое платье, Ты смело говоришь: “Я хороша!” И падают колючие минуты, Как капли зноя в скошенный ковыль, А за окном, где стынет холод лютый, Уже гудком хрипит автомобиль. Шоффер продрог. Тревожный, троекратный Условный рев зовет из темноты. Ты отмечаешь кротко: “Ты — развратный!” Он просто отвечает: “Как и ты!” Летящий путь. Уже вооруженный Спокойствием, он думает, дрожа: “Весь город спит. Храпят в перинах жены, И рядом с ними честно спят мужья… Пусть спят! Зато у них спокойна совесть, А ты всегда на шатком острие…” …И полусонно вспоминает повесть О бедном кавалере де Гриэ.
1929. № 56 (2601), 3 марта. С. 3.
ГАВАЙСКАЯ ПЛАСТИНКА
И сегодня, как раньше, Струнной россыпи в лад, Пел и плакал над банджо Желтолицый мулат. Стон на стон отвечал. Стон Умолял о любви! И запенился чарлстон Золотой, как “аи”. И под посвист матросский, Под вопивший гавот, Вздрогнул лаковым лоском Обнаженный живот. Застонал и затопал Зал от ног и от губ, И картечью синкопы Вылетали из труб. И маэстро просунул В их летящий обвал Чернокожей плясуньи Красногубый оскал. И в приказе и зове, Над эбеном щеки, Завращались бесовьи Неживые белки. Чую, бледен и робок, Дрожь от бедер до плеч: О закате Европы Торопливая речь! Над усталой зевотой Отмирающих лет, — Панихида гавота И щелчки кастаньет!