Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа
Шрифт:
Я ему, не скрывая, не таясь, рассказал все о себе, о том, как я стал фельдшером и какой мудрый «Соломон» натолкнул меня на этот путь. Мы очень быстро подружились. Он стал моим первым учителем, как некогда Митька Наумкин в моих познаниях в электротехнике. Тут было во много раз серьезней и ответственней. Латынь я понимал и разбирался в названиях лекарств, действие многих знал от мамы. Мне помогали природная смекалка, живой и деятельный характер, умение схватывать на лету мысль, осуществлять ее с рвением и видом знающего, опытного. Не зная как, я спрашивал и учился на ходу науке спасать, спасать всеми силами и возможностями, имеющимися на данный момент под руками. В свободные минуты доктор объяснял и показывал, а я впитывал и применял. Внутривенные вливания, вскрытия фурункулов, сложные перевязки, клизмы, банки, раздача лекарств по назначению, амбулаторный прием вместе с опытным и доброжелательным доктором были для меня высшей школой практической лагерной медицины. Вся ее наука состояла в спасении и помощи. По-дружески я рассказал доктору о моей «козырной», спрашивая его совета, как мне лучше сыграть ей, чтобы подстраховать себя инвалидностью.
Он внимательно выслушал и сказал:
– Как мне ни тяжело расставаться с тобой, как бы мне этого ни хотелось, я выхлопочу там, – он кивнул головой, – перевод тебя в нормальную зону, ближе к Воркуте, там тебя обследуют и наверняка инвалидизируют, а фельдшер-инвалид всем необходим, так как в санчасти это внештатная, добавочная единица, всегда необходимая и ценная.
Сказано – сделано. Вернувшись из своей очередной поездки в Воркуту, доктор сообщил мне, что он добился на меня наряда на отправку в лагзону третьей шахты на обследование.
– Жди, скоро пойдешь этапом, а пока за работу.
Скоро пришел этапом новый фельдшер, а я вышел за вахту, попрощавшись с моим спасителем и наставником. За мной закрылись ворота, конвой ожидал на вахте. Было заполярное лето, незаходимое солнце в зените. Я покидал зону смерти, а впереди пять долгих лет. Я выжил, я остался живым благодаря маме, Аркашке и селедке. Я приобрел знания и опыт в медицине и практически мог спокойно работать, умея делать многое благодаря доктору Шугалтеру, имени которого память не сохранила, но жива благодарность.
Суки с пиками во главе с Аркашкой проводили меня до вахты. Аркашка на прощание протянул мне руку:
– Прощай, Леха, вот кого не думал встретить, а привелось. Может, и еще встретимся, коль жив буду и не зарубят. Наше сучье дело такое: сегодня жив, а к вечеру мертв. Это тебе не селедка – сожрал с потрохами и жив остался, тут рубают насмерть. Прощай!
Когда я прибыл этапом на 3-й ОЛП, меня принял начальник санчасти доктор Штемберг, отсидевший свой срок и оставшийся вольняшкой, как многие, боясь вернуться в родные края, чтобы не загреметь по новой.
Сочувственно выслушав меня, видя во мне собрата по профессии, он сказал:
– У нас в зоне глазного врача нет. Я вас направлю к глазнику в Воркуту в вольную поликлинику, там вас посмотрят и дадут заключение, а тут мы на его основании вас комиссуем, и если надо, то и инвалидизируем. Нам крайне выгодно иметь нештатную единицу, просто необходимо: тех, что есть, не хватает, а больше не дают. Обходись как хочешь. А пока я вас госпитализирую, идите и очухивайтесь, а там видно будет.
Я попал в барак санчасти, в котором в основном поправлялись ранее тяжелобольные, все ходячие, хотя многие и плоховато. Двухсекционный барак, двухъярусные нары «вагонка», матрацы, простыни, нательное белье, занавески на окнах. Молоденькая медсестра, бендеровка, указала мне мое место на нарах, оно оказалось внизу и одиночное.
После душа, под которым я так давно не мылся, надев чистое белье, от которого отвык, я залез и лег на чистую простынь. О Боже, какое блаженство! Накрылся одеялом и заснул крепчайшим сном счастливого младенца. Выспавшись, я пошел в другую секцию барака, где парикмахер, согласно графику, стриг и брил. Пройдя весь барак, я остановился у крайних нар, на которых сидел молодой человек с очень благородным лицом и манерами, тонкими руками с длинными пальцами. Это оказался английский шпион, все его звали Лордом. Мы разговорились. Рядом с ним через проход лежали два «расписных», по пояс голые, вид у них был враждебно-наглый.
– Эй, ты! Чего стоишь? А ну, валяй отсюда!
Мне ль не знать этих повадок, этой наглой формы обращения, этого «эй, ты, вали отсюда». Я не двинулся с места и продолжал начатый разговор с Лордом, полностью проигнорировав их окрик.
– Эй, ты, кому сказано, валяй отсюда, пока цел!
Я продолжал стоять. Молниями взвились они с нар и бросились на меня, как леопарды. Я не шелохнулся. Кто-то кричал: «Беги, беги!» Барак мигом опустел. Всех как ветром сдуло. «Беги, беги!» – кричали мне. Я не шелохнулся, а только прикрыл голову двумя руками, выставив локти вперед. Град ударов посыпался на меня. Кулаки барабанили по моему телу со страшной силой, я стоял там же, где и стоял. Вдруг оба бьющих повалились на пол в судорогах падучей, кружась и изгибаясь дугой всем телом, белая пена стекала изо рта. Я, весь избитый, присел над ними и что есть мочи стал заламывать им большие пальцы на руках. Это самый мощный прием, чтобы вывести из приступа. Они оба обмякли, еще разок дрыгнулись и затихли.
Я пошел на свою половину, на мне не было живого места, все ныло и болело. Сестра укоризненно сказала:
– Надо было бежать, они могли вас убить.
– Сестра, бежать – это значит быть убитым, рано или поздно они убивают слабых.
На следующий день я снова, как ни в чем не бывало, подошел к Лорду, мои барабанщики сидели по-блатному, поджавши одну ногу под себя, другую согнув в коленке.
– Привет! – сказал я.
– Привет, – ответили они. – Ты откуда?
– С известняка.
– Блатной?
– Фельдшер!
– Курить хочешь?
– Хочу.
– Пойдем.
– Пошли.
Курим, смотрим друг на друга невраждебно.
– А как тебя зовут?
– Лешкой. А вас?
– Арсен.
– Мишка. А почему ты вчера не драпал, тебе же все кричали: «Беги, беги»?
– Если бы я вчера убежал, то вы меня били бы и сегодня, а так мы вместе курим. Вы привыкли, что вас все боятся, и поэтому вы всех презираете и вершите самосуд над слабым, а сильного боитесь. Вот, зная это, я и не бежал.
С этой минуты Арсен Бадалашвили стал моим другом, и от него я узнал его потрясающую историю, о которой и расскажу, пока есть время. Сидя на нарах, подогнув под себя ногу, согнув другую в коленке, обхватив ее двумя руками, он рассказывал:
– Этого ни одна душа не знала и знать не должна, кроме тебя, Лешка. Арсен Бадалашвили – это не я. Я Александр Чавчавадзе. Арсеном я стал в смертной камере, в которой в ожидании помилования или расстрела нас сидело трое. Я, Александр Чавчавадзе, один русский доктор (фамилию он назвал, но я ее забыл) и Арсен Бадалашвили, бандит. Все мы по разным делам были приговорены к «вышке». Я – за то, что тайно через границу перевозил оружие, я был мальчишкой и ненавидел советскую власть, поработившую наш народ. Отец мой – крупный партработник в Тбилиси – не знал, чем я занимался, знали только те, кому надо было знать. Много раз я ходил в Турцию и обратно по тропам с ишаками, груженными оружием. В конце концов меня изловили пограничники. Тюрьма, следствие, суд. Судили открытым в Тбилиси. На суде отец стрелял в меня, но промахнулся. Приговорили к высшей.
В смертной нас оказалось трое, как я и говорил. Арсен был немного старше меня, одной масти и телом близок. Подали апелляцию, сидим и ждем решения. Арсен все доктору жаловался на сердце, приступы с ним бывали. После одного он под вечер умер. Доктор мне и говорит: «Слушай, сейчас я буду тебе жизнь спасать. Нас вряд ли помилуют, а его наверняка», – указал он на мертвого. «У нас ночь впереди». Первое, что он сделал, намочив в моче тряпку, положил ее на лицо покойника. «К утру лица не будет, все раздуется, не узнать, скажем, что умер Чавчавадзе. А сейчас я всю его татуировку на тебя скопирую». У доктора была игла, оторвал он зубами резины с подошвы, нажег ее на спичках и на слюне замесил – получилась краска. Всю ночь колол он мне вот этих тигров, чтобы основные приметы с умершего на меня перекинуть, и перекинул довольно точно. Видишь, как расписал. Наутро объявил меня умершим. Пришли в камеру, забрали тело. Его барахло я одел, в мое его одели. Сидим и думаем, хватятся или нет, ходим из угла в угол, а об одном думаем. Пришел вечер – тихо, ночь прошла – тихо.