Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа
Шрифт:
Литовских врачей и фельдшеров Спектор менял на еврейских, польских и русских. Больных, в зависимости от болезней, стали сортировать по стационарам. Открыли корпус выздоравливающих. Спектор, узнав, что я у смертников, возмутился духом:
– Ты что, с ума сошел! Тебе что, жизнь не дорога! В открытой сидеть!
– Да, Наумчик, выбора не было!
– Принимай барак выздоравливающих!
Я принял. В одной половине барака выздоравливающие, в другой – общежитие для медперсонала. Мои нары в самой глубине, у стенки на втором этаже. После жизни с миллиардами палочек Коха в палате смертников я очутился в раю. У меня не умирали, а выздоравливали!
Растасовав всю санчасть, ликвидировав засилье литовское, сидят как-то в санчасти Спектор и Кизгайло. Кизгайло и говорит Спектору:
– Ну, всех литовцев разогнал, а одного повысил!
– Кого это?
– Арцыбушкавичуса!
– Да какой он литовец! Он жид такой же, как я!
– Жид? Не может быть!
– Позовем и спросим!
Прибегает ко мне в стационар санитар:
– Иди, тебя Наум зовет.
Прихожу.
– Слушай, Лешк, кто ты по национальности? Кизгайло уверяет, что ты – литовец, а я говорю, что ты – жид!
– Доктор, моя национальность зависит от того, к какой нации принадлежит главврач!
– Ну, что я тебе говорил? – сказал Спектор Кизгайло. – Он самый настоящий жид, а литовцем назвался потому, что ты литовец и деваться ему было некуда. Я только удивляюсь, как это ты своего литовца запихнул к смертникам, молодого парня – в открытую форму?
– Да он сам согласился!
– Согласился… Согласился потому, что другого же ты ему ничего не предложил?
С тех пор доктор Кизгайло со мной не здоровался.
По вечерам в нашем общежитии Спектор организовал для фельдшеров лекции и занятия по всем видам медицинской практики, что было крайне интересно и необходимо, особенно для меня. Практически я знал и умел многое, теоретически знал мало. Моя инвалидность никого не интересовала, я о ней помалкивал, но этот козырь всегда был при мне, достаточно поднять личное дело и… «посмотреть на кончик носа… на пальчик… на ушко» – и не увидеть двух пальцев перед самым носом.
Время шло медленно, но неумолимо. Впереди еще было много. Срок тянется ну дно и бесконечно, безнадежно и уныло, пока не перевалит за половину. Под горку легче, а пока счет ведешь годами. Удручали два письма в год. Раньше, бывало, в письмах выскажешь любимой всю тоску свою и печаль, всю силу любви, и становилось легче в беспросветной мгле полярной ночи, где все так же и днем, и ночью, средь звезд и Млечного Пути, бродит смертельно-бледное сияние, то пропадая, то возникая вновь, напоминая предсмертную агонию, в которой жизнь борется со смертью.
Находясь в особорежимном, мы все понимали: жизнь наша может оборваться в любой момент, и все зависит от злой воли ОДНОГО! А этому одному в день его семидесятилетия провозглашали по соборам и храмам: «Благоденствие и мирное житие на многая лета, многая лета, многая лета!!!»
На трибуне Большого билась в истерике неистовая Ибаррури [137] , брызжа слюной, не находя слов восторга, что живет она под лучами «ЕГО солнца», освещающего мир и все человечество радостью бытия! Ее бы сюда!
137
Ибаррури Гомес Долорес (1895–1989) – деятельница испанского и международного коммунистического движения, получившая прозвище Пасионария – «страстная». С 1939 г. жила в СССР.
На посылке человек-номер мог только расписаться на штемпеле специальной открытки, которая извещала отправителя о ее получении адресатом. Кроме Варюшкиных посылок, на которые она скребла денежки, собирая их по копейке, я получал не так часто посылки от тети Кати из Самарканда (всегда с сухофруктами) и из Мурома от тети Маруси с луком, чесноком и разной снедью, иногда с барахлом и теплыми носками. Я использовал право расписаться на штемпеле, а открытку посылал Варюшке, чтобы дать лишний раз сигнал, что я жив. Иногда я использовал право на письмо покойничка, умершего и не написавшего свое первое или второе. Часто эту возможность приходилось уступать кому-нибудь, остро нуждающемуся.
Вместе со мной в бараке жил некто Вася, татарин, капитан американской армии – самый что ни на есть шпион. Он это не скрывал и много интересного рассказывал мне. Мы дружили, парень он был свой, кроме того, и в лагере разведка его работала поразительно точно. Задолго до каких-либо перемен в лагере, всегда к худшему, он говорил о них, предупреждая по-дружески и по секрету. Подловили его наши в Северной Корее и сунули пять лет.
Он работал санинспектором на шахте. Придет, бывало, поздно вечером, я его поджидаю с крепким чаем, сядем в раздатке, пьем, и рассказывает он мне всякие новости. Средь них, что готовятся этапы на юг!
– На юг? – спросил я.
– На юг, – подтвердил он, – всех инвалидов собирать будут по зонам, и этот «шлак» долой с Воркуты на юг!
Доктор Сарнот, прибывший из другой зоны, рассказал мне, что знает Романовского, который работал в их санчасти регистратором и что он инвалид; это единственное, что я узнал о Коленьке за эти годы. Главное, я узнал, что он на Воркуте и что он инвалид, чему порадовался. Инвалидов на общие не гоняют, и то слава Богу!
Когда мне Васька сказал о предполагаемом этапе инвалидов, я был уверен, что Коленька не минует его. Тут я решил всеми силами добиться, чтобы меня записали на этот этап, мне было просто необходимо видеть Коленьку, не убивать его за очную ставку, а быть рядом с ним и, быть может, помочь. Я просил, не говоря Васе своих идей, подробно разузнать об этих этапах. Прошел месяц, и по зоне пошли слухи об этапе на юг. Больше того, санчасть начала комиссовку инвалидов. Все говорило о том, что Вася был прав, и его разведка работала безотказно. Еще раз через него убедившись, что по всем зонам идет комиссовка инвалидов, я пошел к Спектору, прося его комиссовать и меня, так как хочу попасть на этап. Он страшно удивился:
– Что тебе, тут плохо? Лучшего вряд ли найдешь. Живешь хорошо и живи, от добра добра не ищут!
Я настаивал, объяснив Науму причины, прося его меня воткнуть на этот этап.
– Но ты же понимаешь, что ты рвешься на свалку, в которую выбрасывают отработанный шлак. В рабочей зоне легче прожить, чем на помойке.
Я настаивал, Наумчик уступил.
О глазное дно! О милосердие Божие! Видеть и не видеть!
Я получил на комиссовке и по совету Наума, и по старому заключению вольной врачихи инвалидность второй группы и был внесен в списки на этап!
Прощаясь с милыми докторами, благодаря их за все то добро, которое я от них видел, я поблагодарил и доктора Кизгайло, которого надул.
– Простите, доктор, лагерь есть лагерь.
Когда я прощался с самым милым и самым добрым доктором, полковником Бляуштейном, он сказал мне:
– Ты, может быть, очень верно поступаешь, что вырываешься отсюда, тут мы все заложники. Храни тебя Бог!
Доктора Спектора я поцеловал и сказал:
– Не знаю даже, какая национальность меня ждет впереди!
– Наша национальность одна – быть человеком, – ответил он.
Этап отошел от вахты и двинулся на Воркуту через белые снега тундры. Я перелистнул еще одну страничку жизни. Пересылка! Сердце не обмануло меня. Пересылка все набивалась и набивалась «отбросами производства». Подходили к вахте все новые и новые пополнения, среди которых был и Коленька. Найти в этом муравейнике нужного тебе человека то же самое, что в стоге сена иголку. Бараков много, пойди обегай, а тут посчастливилось, и мы встретились. Нам обоим было что рассказать друг другу, и для этого на пересылке было достаточно свободного времени. Первое, что спросил меня Коленька: