Младший сын
Шрифт:
— Ну, будет тебе! Ведь есть же еще руки и рот, чтоб сделать бабе приятное, хотя этого, — он похлопал себя по гульфику, — тебе, конечно, уже не нарастить, бедняжечке! Хотя и зачем член монаху, кроме как ссать, верно, Уилли?
Мужская неполноценность и монашество — у них было сразу два козыря, годных при иерархических играх в мире мужчин. Провожаемый хохотом, я поднялся из-за стола, пошел к дверям, но, минуя братьев, ногой вышиб подпорку лавки — кому, как не мне, было знать, что крайняя ножка у нее с трещиной… оба с проклятьями повалились мордами в стол, аж челюсти брякнули о столешницу, а оттуда — в соломенную подстилку пола. Не скажу, что это было достойным ответом, но немного поправило настроение, да.
Джинни поджидала меня, прячась за шпалерами при входе в холл, и ухватила за руку, когда я проходил мимо. Меньше всего хотелось мне сейчас видеть ее, тем более, говорить, но очень уж у нее был жалкий вид. Мне не нужны были подробности, но ей хотелось оправдаться, хотя я не спрашивал оправданий. Братья нагибали каждую вилланку, какую видели во дворе, а ею брезговали только за хромоту, и теперь она им понадобилась лишь затем, чтоб еще больней уязвить меня.
— Я не хотела, мастер Джон, вот истинный крест! Мастер Уильям держал меня, а мастер Хейлс… он…
Она прятала глаза.
— Я знаю, что сделал Патрик.
— Но я скажу вам, мастер Джон, он напрасно бахвалится своим размером — он только сделал мне больно, а у вас ничуть не меньше, но вы дали мне счастье…
В том нежном возрасте, как всякая простолюдинка, она уже обладала животным чутьем зрелой женщины. Даже если солгала — благослови ее Бог, мне тогда было нужно услышать эти слова.
— Не сердитесь на меня, — добавила она просительно. — Мастер Джон… вы были со мной так ласковы.
Если уж те мои неумелые попытки она считала лаской, что им приходится терпеть от своих скотов?
— Я не сержусь, Джин.
— Вы придете снова?
Она просила так, словно я мог отказать ей. Я не мог — не мог отказать не столько ей, сколько своей похоти, которой она оказалась единственным вместилищем. В борделе я очутился чуть позже — после женитьбы Адама. Печать была снята, яд хлынул в кровь. Брачную ночь моей сестры я провел в глубочайшем чаду греха.
Наутро Маргарет все еще была бледна, ее подсаживали в седло под понятные шуточки. Леди-мать стояла на лестнице в холл, неотрывно глядя на дочь. Мужчины Дугласы, собирающиеся восвояси, тут же окружили Мардж плотным кольцом, давая понять, что отныне ее нет больше ни для кого, кроме них, даже для братьев — она теперь их собственность, она теперь Дуглас. Я успел поднырнуть под руку Килспинди, шмыгнуть меж его конем и ее, уцепиться за стремя:
— Как ты?
— Милостью Божьей. Благослови тебя Бог, Джон.
Но ни одного меча, ни единой даги по итогу свадьбы не выскользнуло из ножен — разошлись чисто, словно бы затаив дыхание. Так неужели действительно вечный мир? Рейдеры с обеих сторон ходили пьяные от разлитого в воздухе напряжения, вяло задирая друг друга. Граф уже отослал МакГиллана в Крайтон, вернуть наследника домой.
Когда конный поезд протиснулся в ворота Хейлса, зазмеился за ров и ручей, я взбежал на стрелковую галерею близ надвратной башни, долго смотрел вдаль. Мне казалось, у меня вынули часть нутра. Ладно, сказал я себе, в конце концов, Танталлон менее чем в полудне пути, мы вскоре увидимся. Гости постепенно поднимались, трезвели, тоже убирались по домам. За какой корыстью приезжал Хаулетт, мне неведомо, но расстались они с Босуэллом не в дружбе. То был последний визит Неясыти — и единственный на моей памяти — умер старый ведьмак тем же годом.
В окне Восточной башни колыхалась простынь с кровавым пятном.
Дублет Патрика жег мне плечи. Казалось неестественным ходить в чужой одежде, словно в чужой коже, хотя прежде я не был замечен в подобной чувствительности. Видно, «Светоч Лотиана» переменил во мне что-то очень глубоко, еле досягаемо для внешнего глаза, да и для моего собственного тоже. Гости разъехались, двор Хейлса и холл опустели, рейдеры снаружи замка загасили костры и собрали палатки — господин граф не планировал оставаться надолго, имея срочные дела в столице. Адама все не было — видать, задержались к Крайтоне. Патрик с ухмылочкой на роже скатился по винтовой лестнице Западной башни во двор, похлопал меня по плечу, указывая на проем окна — там на мгновение мелькнула фигура хозяина. Когда я поднялся наверх, сердце во мне ходило ходуном, словно я проглотил птицу, и теперь та билась в груди. Я боялся верить себе — в дублете Патрика и с нелепой надеждой на то, что мне дана возможность остаться, возможность быть признанным… Ведь если б хотел отторгнуть — ему б никакая свадьба не помешала.
Он сидел за столом и писал. На столе в спальне стоял кувшин с вином, кубок, на блюде — заветрившиеся ломти хлеба и сыра. Я так ясно помню каждую мелочь, словно они впечатались мне в память проклятием: и блеск столового серебра, и пузыри воздуха в стекле кувшина, и темную рельефную дубовую панель на стене — с гербом. Я стоял ровно с противоположной стороны комнаты, сравнительно с той, где находился, когда подслушал тот их разговор с матерью. Уилл сидел на низкой лавке у огня, лицо его не выражало ровным счетом ничего. Жестом он затребовал от Уилла плеснуть вина, глотнул, поставил росчерк в листе, опрокинул на лист песочницу… поднял голову и тут уперся в меня взглядом — с темным огоньком, от вина ли, от вины, от облегчения, что напряжение противостояния с Ангусом схлынуло. Я выдержал немигающий взгляд, и тут он произнес:
— Ты! Завтра с утра отправляешься к Серым братьям… и остерегись сбежать еще раз. Сестер и их свадеб не напасешься — тебя учить.
Так он сохранил не меня, но часть семени во мне, оброненную случайно! Теперь же, когда старшие сыновья живы, когда миновала угроза, от меня можно избавиться.
— Ну? Что стоишь? Или монахи тебя разучили кланяться отцу, прежде чем проститься и выйти вон?
Вот и всё. Иллюзий у меня не осталось.
Что такое, когда тебе незримо касаются пылающим углем уст — теперь я знаю.
— Вы мне не отец. В Писании истина: и отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах. Я и не называю. Я не ваш сын, но сын Божий. Как всякое брошенное дитя.
— Тебе не кажется, что ты несколько запоздал, сын Божий? Примерно на пятнадцать веков? И зачем же ты вернулся сюда, в Хейлс, на этот раз, коли так?
— Я пришел сказать вам об этом. Что отрекаюсь от вашего рода, имени — и звериной жестокости к слабым. Что Бог примет меня с любовью, которой вам не дано. А вы есть слуга диавола и извращение природы человека.
— Ты никогда не был великого ума, но окончательно трехнулся у миноритов, как я погляжу. Но больше ты не выставишь меня на посмешище… Сбежишь еще раз — не стану учить, убью.
— Так убейте сразу.
— Хорошая мысль, мне нравится…
Лицо Уилла — в панике и как отражение в зеркале моей собственной боли — последнее, что я помню. Он держал меня.
27
Почему?
Почему Ты не дал мне умереть?
Эта первая мысль, полная нестерпимой горечи разочарования, на миг вернула сознание, ощущение того, что я, к сожалению, жив. Голоса я слышал в бреду, потому ни за что не ручаюсь. Все плыло, как в тумане — в кровавом тумане боли. На сей раз у меня оказалась проломлена голова, за жизнь никто не давал и стертого пенни, как мне передали потом.
— Я этого так не оставлю, — голос матери.
— Конечно, миледи, ни в коем случае этого нельзя так оставлять, — старая ведьма Элспет МакГиллан. — Что вы хотите сделать?
— О, мало ли средств…
Окончательно пришел в себя я уже в лазарете — под присмотром отца Льва в лазарете «Светоча Лотиана», куда и был доставлен, не помню как. Я лежал, лежал и лежал долгие дни, пока заживала перебинтованная голова, молчал, не говорил ни с кем, даже с отцом Джейми, который бывал у меня едва ли не каждый день. Мне незачем было жить, но упорный дух, которым снабдил меня насмешливый Господь, но молодое тело, желавшее мирского существования, вытащили меня с той стороны Луны, где я плавал в бреду, в ледяном тумане беспамятства. Я снова начал жить, поднятый к жизни руками древнего лекаря францисканцев, рецептами лазарета, травами тамошнего огорода, молитвами настоятеля. Самым удивительным для меня было не то, что я выжил — об этом-то я как раз горько жалел, но то, что именно мастер Хейлс кинулся тем вечером к леди-матери, когда до него дошло, что настал мой последний час.