Московское золото и нежная попа комсомолки. Часть Пятая
Шрифт:
Вторая ракета взметнулась в небо. Лёха поднял глаза — и замер.
Прямо перед ним, из песка на дне воронки, торчала часть черепа. Человеческого. Отполированный непогодой он сверкал теменной частью и казалось улыбался советскому пилоту, будто здоровался.
Роло, тот самый баварец с лицом мясника, усмехнулся и дурашливо шепнул на ухо Лёхе:
— Гуттэн Моргэн. Ви гейтс?(Доброе утро. Как поживаете?) — с оттенком кладбищенского юмора.
Лёху передёрнуло. Хорошо, что он не ел с вылета из Лериды — желудок просто свело в спазме. Нет, он видел жмуров. Даже активно участвовал в их появлении. Но тут, в ночной тишине, в тёмной воронке, с рукой, словно специально приготовленной для рукопожатия — ему было не по себе.
Немцы устроились на краю воронки, развалившись будто на пикнике, только без скатерти и с полузасыпаным черепом. Моцарт первым делом достал фляжку. Помолчав, передал её по кругу. Роло, баварец, глотнул, причмокнул и усмехнулся. За ним сделал глоток Густав.
Лёха, наблюдая за этим ритуалом, чуть помедлил, потом достал и свою флягу. Пить хотелось жутко, во рту пересохло. Он сделал осторожный глоток — и тут же поперхнулся. Горло обожгло так, что глаза полезли на лоб.
— Ого! Что же это я так выменял-то?.. — только и смог прошептать он, прижимая флягу к груди. — Не иначе, какой-то самогон из адских табуреток.
Они уже собирались перелезать на другую сторону воронки, как вдруг воздух прошила очередь. Пулемёт простучал коротко, жёстко и методично. Пули прошли по земле, словно стая разъярённых ос — злых, режущих воздух с шипением.
Когда стрельба стихла, они молча продолжили путь.
— Хрена себе у них тут тыл… — прошептал Лёха, пригнувшись. И добавил про себя: «Пора заканчивать с этим экстремальным туризмом.»
Осветительных ракет больше не было, и они некоторое время ползли в полной темноте. Где-то через четверть часа Лёха окончательно потерялся и начал злиться на немцев. Свалившись в новую воронку, Лёха подполз к Густаву и, собрав свои познания в немецком, прошипел:
— Нах хаузе зу гейн? Вир гейн рихтих?(Идти домой? Мы идём правильно?)
Немцы радостно заржали в ответ.
— Я-я! Нах Хаузе! — смеясь отозвался Густав. (Да, да, домой!)
Это в какую же это «хаузе» сторону… — озадачился Лёха.
— Блёда крииг, — сказал Роло, повернувшись на бок. — Их бин шон хундарт километр гехрюхен. Майне айа тун вэ.(Глупая война. Я уже сто километров прополз. Яйца болят.)
«Конечно, захрюкаешь тут. Все сто километров так и будешь хрюкать. И яйца точно отвалятся на раз,» — мысленно согласился с «мясником» Лёха.
Моцарт тихо хихикнул в кулак.
— Вохин ецт? — спросил Моцарт и достал компас. (Куда теперь?)
«Бл**ь, я с этими орлами точно в какой-нибудь во Хер попаду,»* — уже икалась эта история попаданцу.
Немцы снова достали фляжки и пустили по кругу. Раздался булькающий звук.
— Вас ист дас? — поинтересовался Лёха. — Этот булькающий звук.(Что это?)
— Дас ист вассер! Глюкерн, геноссе. Зеа штарк, — заржал Моцарт в ответ. — (Это вода, товарищ. Буль-бульк. Очень крепкая.)
Немцы снова заржали. Ща точно наклюкаются, — решил Лёха. Он пожалел, что не проверил свою фляжку перед выходом, но пить хотелось зверски.
Лёха потянулся к своей фляге и с осторожностью, чтобы не поднимать локоть слишком высоко, вынул пробку, запрокинул флягу и сделал глоток. Во рту пыхнуло огнём. Он переждал мгновение, рыгнул, как Змей Горыныч, и сделал новый маленький глоточек ещё раз. Стало совсем прохладно, и он решил, что немного взбодриться не помешает. А потом сделал ещё один маленький глоточек.
Внутри Лёхи начал подниматься странный жар, словно из костей вынимали тепло и забрасывали раскалённой кочергой прямиком в череп. Лоб будто вспыхнул, как печная дверца, и на мгновение показалось — верхняя часть головы просто срезана. Он машинально протянул руку к макушке, ощупал — так и есть! Волос на голове больше не было!
— Моцарт! — прохрипел он.
— Я? Вас?(Да, что?)
— Майнер шадель ист капут. Нахрен, — напряг оставшиеся в живых извилины наш полиглот. (Моя голова сломана.)
— Натюлих? — в голосе австрийца сквозило тревожное веселье.
— Абсолютно, — кивнул Лёха и поднял флягу. — Надо глотнуть, пока боль не началась. Облегчить страдания.
Он отпил, чтобы смириться с приговором. Жгучее тепло скатилось по горлу, будто керосин смешали с перцем. Глаза наполнились влагой — но теперь не только от табуретовки, а от необходимости умереть вот так, по-дурацки, молодым, в темноте, рядом с этими вонючими интерпомогателями. Он всхлипнул, сам от себя не ожидая.
Лёха ощутил, как тот самый Моцарт начал ощупывать его голову.
— Дэр хэльм зицт ви ангэгоссэн!(Шлем сидит как влитой.)
— Ну тебя, чурка немецкая. Хреновый из тебя доктор! Не умеешь нормально диагноз ставить!
Автор воздержится от дальнейшей дословной передачи реплик, ибо все четверо достигли такой степени просветления, что стали понимать друг друга с полуслова.
Жар в Лёхиной груди поднимался, голова будто налилась тяжестью, и он снова откупорил флягу. — От всех этих философских рассуждений пить хочется нестерпимо.
— Да, давайте уже выпьем, — подал голос Густав. И все по очереди приложились к своим флягам — кто-то молча, кто-то с одобрительным шмыгом.
— Ну, — Моцарт приподнялся и положил голову на локоть, — мы же не можем тут, э-э, валяться до рассвета? Ну, хоть кто-то помнит, какого чёрта мы тут торчим?
— Может, это всё Хуян? Он же должен был отвести нас в тыл! — с невинным видом предположил Роло.
— Нет, — Густав медленно покачал головой, — в этом всём точно был смысл. Сейчас… — Он щёлкнул пальцами. — Вспомнил! Это. Пленные!
— Точно! — поддержал Лёха, ощущая горячую жажду деятельности. — Мы должны взять пленного. Вперёд!
Начало октября 1937 года. Где в полях под Бельчите, окрестности Сарагоссы.
Ганс устал. Сильно устал. День вроде бы начинался мирно — редкие выстрелы на передовой, лениво припекающее полуденное солнце, разлитое в воздухе осеннее спокойствие — будто сама война решила взять выходной. Но ни черта подобного.
Сначала этот русский лётчик — весь в пыли, с ссадиной на щеке, с бешеными глазами, да ещё и с какой-то чёртовой историей про парашют и гранаты. Потом пошли доклады, выяснения, звонки в бригаду, которые были больше похожи на изощрённую пытку — от телефонного треска у Ганса разболелась голова. Эхо, обрывки слов, ругань на трёх языках тоже не способствовали душевному спокойствию. Казалось, проще было бы докричаться до бригады через поля.