ЖАНРЫ

Шрифт:

104. Итальянец

Черный крест на труди итальянца, Ни резьбы, ни узора, ни глянца, — Небогатым семейством хранимый И единственным сыном носимый… Молодой уроженец Неаполя! Что оставил в России ты на поле? Почему ты не мог быть счастливым Над родным знаменитым заливом? Я, убивший тебя под Моздоком, Так мечтал о вулкане далеком! Как я грезил на волжском приволье Хоть разок прокатиться в гондоле! Но ведь я не пришел с пистолетом Отнимать итальянское лето, Но ведь пули мои не свистели Над священной землей Рафаэля! Здесь я выстрелил! Здесь, где родился, Где собой и друзьями гордился, Где былины о наших народах Никогда не звучат в переводах. Разве среднего Дона излучина Иностранным ученым изучена? Нашу землю — Россию, Расею — Разве ты распахал и засеял? Нет! Тебя привезли в эшелоне Для захвата далеких колоний, Чтобы крест из ларца из фамильного Вырастал до размеров могильного… Я не дам свою родину вывезти За простор чужеземных морей! Я стреляю — и нет справедливости Справедливее пули моей! Никогда ты здесь не жил в не был!.. Но разбросано в снежных полях Итальянское синее небо, Застекленное в мертвых глазах… 1943

Н. А. Заболоцкий (1903–1958)

105. Цирк

Цирк сияет, словно щит, Цирк на пальцах верещит, Цирк на дудке завывает, Душу в душу ударяет! С нежным личиком испанки И цветами в волосах Тут девочка, пресветлый ангел, Виясь, плясала вальс-казак. Она среди густого пара Стоит, как белая гагара, То с гитарой у плеча Реет, ноги волоча. То вдруг присвистнет, одинокая, Совьется маленьким ужом, И вновь несется, нежно охая, — Прелестный образ и почти что нагишом! Но вот одежды беспокойство Вкруг тела складками легло. Хотя напрасно! Членов нежное устройство На всех впечатление произвело. Толпа встает. Все дышат, как сапожники, Во рту слюны навар кудрявый. Иные, даже самые безбожники, Полны таинственной отравой. Другие же, суя табак в пустую трубку, Облизываясь, мысленно целуют ту голубку, Которая пред ними пролетела. Пресветлая! Остаться не захотела! Вой всюду в зале тут стоит, Кромешным духом все полны. Но музыка опять гремит, И все опять удивлены. Лошадь белая выходит, Бледным личиком вертя, И на ней при всем народе Сидит полновесное дитя. Вот, маша руками враз, Дитя, смеясь, сидит анфас, И вдруг, взмахнув ноги обмылком, Дитя сидит к коню затылком. А конь, как стражник, опустив Высокий лоб с большим пером, По кругу носится, спесив, Поставив ноги под углом. Тут опять всеобщее изумленье, И похвала, и одобренье, И, как зверок, кусает зависть Тех, кто недавно улыбались Иль равнодушными казались. Мальчишка, тихо хулиганя, Подружке на ухо шептал: «Какая тут сегодня баня!» И девку нежно обнимал. Она же, к этому привыкнув, Сидела тихая, не пикнув: Закон имея естества, Она желала сватовства. Но вот опять арена скачет, Ход представленья снова начат. Два тоненькие мужика Стоят, сгибаясь, у шеста. Один, ладони поднимая, На воздух медленно ползет, То красный шарик выпускает, То вниз, нарядный, упадет И товарищу на плечи Тонкой ножкою встает. Потом они, смеясь опасно, Ползут наверх единогласно И там, обнявшись наугад, На толстом воздухе стоят. Они дыханьем укрепляют Двойного тела равновесье, Но через миг опять летают, Себя по воздуху развеся. Тут опять, восторга полон, Зал трясется, как кликуша, И стучит ногами в пол он, Не щадя чужие уши. Один старик интеллигентный Сказал, другому говоря: «Этот праздник разноцветный Посещаю я не зря. Здесь нахожу я греческие игры, Красоток розовые икры, Научных замечаю лошадей, — Это не цирк, а прямо чародей!» Другой, плешивый, как колено, Сказал, что это несомненно. На последний страшный номер Вышла женщина-змея. Она усердно ползала в соломе, Ноги в кольца завия. Проползав несколько минут, Она совсем лишилась тела. Кругом служители бегут: — Где? Где? Красотка улетела! Тут пошел в народе ужас, Все свои хватают шапки И бросаются наружу, Имея девок полные охапки. «Воры! Воры!» — все кричали. Но воры были невидимки: Они в тот вечер угощали Своих друзей на Ситном рынке. Над ними небо было рыто Веселой руганью двойной, И жизнь трещала, как корыто, Летая книзу головой. 1928

106. Все, что было в душе

Все, что было в душе, все как будто опять потерялось, И лежал я в траве, и печалью и скукой томим, И прекрасное тело цветка надо мной поднималось, И кузнечик, как маленький сторож, стоял перед ним. И тогда я открыл свою книгу в большом переплете, Где на первой странице растения виден чертеж. И черна и мертва, протянулась от книги к природе То ли правда цветка, то ли в нем заключенная ложь. И цветок с удивленьем смотрел на свое отраженье И как будто пытался чужую премудрость понять. Трепетало в листах непривычное мысли движенье, То усилие воли, которое не передать. И кузнечик трубу свою поднял, и природа внезапно проснулась, И запела печальная тварь славословье уму, И подобье цветка в старой книге моей шевельнулось Так, что сердце мое шевельнулось навстречу ему. 1936

107. Признание

Зацелована, околдована, С ветром в поле когда-то обвенчана, Вся ты словно в оковы закована, Драгоценная моя женщина! Не веселая, не печальная, Словно с темного неба сошедшая, Ты и песнь моя обручальная, И звезда моя сумасшедшая. Я склонюсь над твоими коленями, Обниму их с неистовой силою, И слезами и стихотвореньями Обожгу тебя, горькую, милую. Отвори мне лицо полуночное, Дай войти в эти очи тяжелые, В эти черные брови восточные, В эти руки твои полуголые. Что прибавится — не убавится, Что не сбудется — позабудется… Отчего же ты плачешь, красавица? Или это мне только чудится? 1957

108

Посредине панели Я заметил у ног В лепестках акварели Полумертвый цветок. Он лежал без движенья В белом сумраке дня, Как твое отраженье На душе у меня. 1957

109. Это было давно

Это было давно. Исхудавший от голода, злой. Шел по кладбищу он И уже выходил за ворота. Вдруг под свежим крестом, С невысокой могилы сырой Заприметил его И окликнул невидимый кто-то. И седая крестьянка В заношенном старом платке Поднялась от земли, Молчалива, печальна, сутула, И, творя поминанье, В морщинистой темной руке Две лепешки ему И яичко, крестясь, протянула. И как громом ударило В душу его, и тотчас Сотни труб закричали И звезды посыпались с неба. И, смятенный и жалкий, В сиянье страдальческих глаз, Принял он подаянье, Поел поминального хлеба. Это было давно. И теперь он, известный поэт, Хоть не всеми любимый, И понятый также не всеми, — Как бы снова живет Обаянием прожитых лет В этой грустной своей И возвышенно чистой поэме. И седая крестьянка, Как добрая старая мать, Обнимает его… И, бросая перо, в кабинете Все он бродит один И пытается сердцем понять То, что могут понять Только старые люди и дети. 1957

Л. Н. Мартынов (1905–1980)

110. Вода

Вода Благоволила Литься! Она Блистала Столь чиста, Что — ни напиться, Ни умыться, И это было неспроста. Ей Не хватало Ивы, тала И горечи цветущих лоз. Ей Водорослей не хватало И рыбы, жирной от стрекоз. Ей Не хватало быть волнистой, Ей не хватало течь везде. Ей жизни не хватало — Чистой, Дистиллированной Воде! 1946

111. Хор

На Маяковского я вышел И в зал Чайковского вошел. Там шел концерт… Я хор услышал. Все было очень хорошо. Все это было так прекрасно, Великолепно до того, Что обозначивалось ясно Все внутреннее существо Всех этих девушек, поющих О мире будто бы другом И будто бы не сознающих, Что делается кругом, И этих юношей, стоящих С гармониками в руках, Как будто бы не в настоящих, А в прошлых днях, в былых веках… Традиций сладостное бремя, Ты не отягощаешь нас! Мы рождены в былое время, Чтоб жить вот именно сейчас, И атмосферою исканий Наполнен каждый коридор… От сдержанных рукоплесканий Заколебался мощный хор. Поплыли от рукоплесканий За сарафаном сарафан, Как будто были не из тканей, А — разноцветный целлофан. А там, у входа в зал концертный, Шагал вперед народ бессмертный И слышалось звучанье хора, Где счета нету голосам, И, кажется, за дирижера Там каждый был отчасти сам. 1957

Б. П. Корнилов (1907–1938)

112. Соловьиха

У меня к тебе дела такого рода, что уйдет на разговоры вечер весь, — затвори свои тесовые ворота и плотней холстиной окна занавесь. Чтобы шли подруги мимо, парни мимо и гадали бы и пели бы скорбя: — Что не вышла под окошко, Серафима? Серафима, больно скучно без тебя… Чтобы самый ни на есть раскучерявый, рвя по вороту рубахи алый шелк, по селу Ивано-Марьину с оравой мимо окон под гармонику прошел. Он всё тенором, всё тенором, со злобой запевал — рука протянута к ножу: — Ты забудь меня, красавица, попробуй… Я тебе тогда такое покажу… Если любишь хоть всего наполовину, подожду тебя у крайнего окна, постелю тебе пиджак на луговину довоенного и тонкого сукна. А земля дышала, грузная от жиру, и от омута Соминого левей соловьи сидели молча по ранжиру, так что справа самый старый соловей. Перед ним вода — зеленая, живая, мимо заводей несется напролом — он качается на ветке, прикрывая соловьиху годовалую крылом. И трава грозой весеннею измята, дышит грузная и теплая земля, голубые ходят в омуте сомята, поларшинными усами шевеля. А пиявки, раки ползают по илу, много ужаса вода в себе таит — щука — младшая сестрица крокодилу — неживая возле берега стоит… Соловьиха в тишине большой и душной… Вдруг ударил золотистый вдалеке, видно, злой и молодой и непослушный, ей запел на соловьином языке: — По лесам, на пустырях и на равнинах не найти тебе прекраснее дружка — принесу тебе яичек муравьиных, нащиплю в постель я пуху из брюшка. Мы постелем наше ложе над водою, где шиповники все в розанах стоят, мы помчимся над грозою, над бедою и народим два десятка соловьят. Не тебе прожить, без радости старея, ты, залетная, ни разу не цвела, вылетай же, молодая, поскорее из-под старого и жесткого крыла. И молчит она, всё в мире забывая, — я за песней, как за гибелью, слежу… Шаль накинута на плечи пуховая… — Ты куда же, Серафима? — Ухожу. — Кисти шали, словно перышки, расправя, влюблена она, красива, нехитра — улетела. Я держать ее невправе — просижу я возле дома до утра. Подожду, когда заря сверкнет по стеклам, золотая сгаснет песня соловья — пусть придет она домой с красивым, с теплым — меркнут глаз его татарских лезвия. От нее и от него пахнуло мятой, он прощается у крайнего окна, и намок в росе пиджак его измятый довоенного и тонкого сукна. 1934

О. Ф. Берггольц (1910–1975)

113

…Третья зона, дачный полустанок, у перрона — тихая сосна. Дым, туман, струна звенит в тумане, невидимкою звенит струна. Здесь шумел когда-то детский лагерь на веселых ситцевых полях… Всю в ромашках, в пионерских флагах, как тебя любила я, земля! Это фронт сегодня. Сотня метров до того, кто смерть готовит мне. Но сегодня — тихо. Даже ветра нет совсем. Легко звучать струне. И звенит, звенит струна в тумане… Светлая, невидимая, пой! Как ты плачешь, радуешься, манишь, кто тебе поведал, что со мной? Мне сегодня радостно до боли, я сама не знаю — отчего. Дышит сердце небывалой волей, силою расцвета своего. Знаю, смерти нет: не подкрадется, не задушит медленно она, — просто жизнь сверкнет и оборвется, точно песней полная струна. …Как сегодня тихо здесь, на фронте. Вот среди развалин, над трубой, узкий месяц встал на горизонте, деревенский месяц молодой. И звенит, звенит струна в тумане, о великой радости моля… Всю в крови, в тяжелых, ржавых ранах, я люблю, люблю тебя, земля! 1942

В. С. Шефнер (род. в 1915 г.)

114. Зеркало

Как бы ударом страшного тарана Здесь половина дома снесена. И в облаках морозного тумана Обугленная высится стена. Еще обои порванные помнят О прежней жизни, мирной и простой, Но двери всех обрушившихся комнат, Раскрытые, висят над пустотой. И пусть я все забуду остальное — Мне не забыть, как, на ветру дрожа, Висит над бездной зеркало стенное На высоте шестого этажа. Оно каким-то чудом не разбилось. Убиты люди, стены сметены — Оно висит, судьбы слепая милость, Над пропастью печали и войны. Свидетель довоенного уюта, На сыростью изъеденной стене Тепло дыханья и улыбку чью-то Оно хранит в стеклянной глубине. Куда ж она, неведомая, делась И по дорогам странствует каким Та девушка, что в глубь его гляделась И косы заплетала перед ним?.. Быть может, это зеркало видало Ее последний миг, когда ее Хаос обломков камня и металла, Обрушась вниз, швырнул в небытие. Теперь в него и день и ночь глядится Лицо ожесточенное войны. В нем орудийных выстрелов зарницы И зарева тревожные видны. Его теперь ночная душит сырость, Слепят пожары дымом и огнем. Но все пройдет. И что бы ни случилось — Враг никогда не отразится в нем! Не зря в стекле тускнеющем и зыбком Таится жизнь. Не зря висит оно: Еще цветам и радостным улыбкам Не раз в нем отразиться суждено! 1942

115. Приземление

Земля, повернувшись к нам боком, Всплывает, как рыба со дна. В стекло герметических окон Она через тучи видна. Сквозь эту туманную млечность Виднеется холм-бугорок И воткнутая в бесконечность Развилка шоссейных дорог. Там башни скупых очертаний, Дворов и садов чертежи, Параллелепипеды зданий, Пакгаузы и гаражи. И что еще сердцу дороже Всех этих дорог и камней!.. Летать над землею мы можем, Но в небе скучаем о ней. 1958
Поделиться с друзьями: