На арене со львами
Шрифт:
— Отличный спектакль,— сказал однажды Моргану сенатор Джек Стайрон, когда они завтракали в столовой сената.
Стайрон славился уменьем улавливать самые слабые биения общественного пульса. Он был из тех сенаторов, которые при рассмотрении очередных ассигнований произносят громовую двухчасовую речь о неоправданной растрате общественных средств, фаворитизме и политической коррупции, а затем подают единственный голос против, прекрасно при этом зная, что утверждены эти ассигнования все равно будут, и не упуская случая под шумок исхлопотать кое-какие ассигнования на нужды собственного штата.
— Пожалуй, я дал маху,— сказал он Моргану.— Я мог бы войти в эту чертову Андерсонову комиссию, но не захотел. А теперь вот жалею — такая реклама по телевидению, и совершенно бесплатно! Но ведь он же не всерьез надумал обвинить Хинмена, а?
Интерес крупнейших газет по всей стране удвоился, утроился. Одиночество Моргана за столом для прессы кончилось, и он блаженствовал, далеко опередив запоздавших коллег, которые уже не могли сами наверстать упущенное и должны были, по освященной временем традиции, либо прибегать к измышлениям и брать нахрапом, либо просить его помощи. Требования телевидения, радио и крупных журналов настолько возросли, что Андерсон с великой неохотой пошел на то, о чем прежде не стал бы и помышлять — он пригласил Дэнни О'Коннора с Мэдисон-авеню, специалиста по связи с прессой и прочими «средствами массовой информации», как выразился О'Коннор: впервые в жизни Морган услышал это выражение именно тогда, от О'Коннора, одетого в серый костюм спортивного покроя с репсовым галстуком. Не скупясь на лесть, О'Коннор договорился с одной из местных телевизионных компаний о прямых передачах с каждого заседания — программы этой компании, длившиеся всего один час, смотрело множество домохозяек, скучающих над гладильной доской. Благодаря этому за какие-нибудь две недели лицо и голос Андерсона стали знакомыми и привычными для миллионов людей. К тому же — и без всяких стараний с чьей-либо стороны — он теперь ежевечерне фигурировал в передаче последних известий по всем телевизионным каналам. И (как завершающий штрих в этом сотворении политического образа) журнал «Тайм» приставил к нему репортера для подготовки статьи с его портретом на обложке. Морган знал, что опубликование такой статьи зависит от исхода столкновения Андерсона с Хинменом (если столкновение это произойдет).
— Когда интервьюирует «Тайм»,— сказал Андерсон Моргану,— ощущение такое, будто улегся в постель с гремучей змеей.
Заседания продолжались день за днем — бесконечная, гнетущая череда алчных стяжателей и их жертв. И уже чудилось (как думал в то время Морган), что эти хозяева и рабы скованы одной неразрывной цепью, зависят друг от друга. И словно в постановке какого-то гениального режиссера, изо дня в день в нужный психологический момент появлялся именно тот человек, посмотреть и послушать которого приходили простые, добропорядочные люди, почему-то привлекаемые зрелищем горя, зла и страданий беспомощных жертв. То шестнадцатилетний пуэрториканец с глазами темными, как вино, без всякого выражения, словно вознося молитву давно забытым богам, рассказывал, как он потребовал невыплаченные деньги, был арестован за бродяжничество, три недели просидел без суда в тюрьме, в вонючей камере с пьянчугами, ворами и другими преступниками, которые всячески над ним издевались. То отец, белый американец, давал показания о том, как его одиннадцатилетний сын умер в мучительных судорогах, потому что роса на полях была отравлена инсектицидной аэрозолью, а мальчик, который в последний раз ел сутки назад, высосал нектар из цветка. Естественно, фермер ничем не мог этого возместить, даже если бы существовал соответствующий закон.
И вот самый достопамятный миг, когда сенатор Хант Андерсон неторопливо выпрямился во весь рост и замер над темной трибуной, едва сдерживая гнев, от которого все очертания и грани его долговязого тела словно стали более резкими. Он грозно высился над коренастым веснушчатым человеком в щегольском костюме и желтых башмаках, представлявшим фермерскую ассоциацию, которая каждый год нанимала тысячи сезонников.
— Я старался понять вас,— произнес наконец Андерсон тихим, но звучным голосом.— Мы терпеливо выслушали все, что вы говорили. Мы понимаем, вам необходимы рабочие руки, чтобы собирать урожай, который требуется всем нам. И вот вы сказали, что вам больше нечего добавить к уже сказанному. Но у меня есть что добавить: по-моему, только сегодня утром, слушая вас, я по-настоящему понял, какими черствыми, эгоистичными и слепыми могут быть люди. Нет, нет, разрешите мне кончить, вы ведь сказали все, что считали нужным, и вам добавить было нечего. Члены этой комиссии ознакомились с условиями, в которых вынуждены жить и работать такие же люди, как мы с вами, и меня потрясает, когда хороший человек вроде вас, хороший гражданин, хороший семьянин, по всей вероятности, аккуратно посещающий церковь и молящийся там богу, вдруг заявляет, что на нем не лежит никакой ответственности. По вашим словам, вы ничего не можете сделать и ничего не должны делать. Так вот, сэр, скажу вам прямо, потому что я хочу, чтобы вы, чтобы все люди в нашей стране знали это: вы и вам подобные — преступники. Ничуть не меньше, чем если бы вы ограбили банк или хладнокровно кого-нибудь пристрелили.
— Такое не часто увидишь,— сказал Дэнни О'Коннор вечером того же дня, когда они пили коктейли у Вирли, напротив старого здания сената.— То есть чтобы кто-нибудь прямо высказывал, что чувствует, а не становился в позу, не заботился о красноречии, о том, как он выглядит со стороны. Я хочу сказать, что угол съемки и освещение в этом чулане черт-те какие. Но это было естественно — одержимость, жизнь, накал страсти. Великолепные кадры. Каждой секунде цены нет.
Кэти задумчиво разглядывала бокал с мартини.
— А вам не кажется, что это было уж слишком грубо? Что кто-нибудь подумает, будто Хант запугивает фермера? Ведь так легко вызвать сочувствие к человеку, который стоит, понурясь, как побитый пес.
— Я же об этом и говорю. Вы прикидываете, остерегаетесь, а на телеэкранах это смотрелось великолепно, потому что это истинная правда.
— Да и никто его не запугивал.— Морган просматривал свои записи (Андерсон говорил так медленно, что он без труда записал всю его речь слово в слово). — Главное же, по-моему, здесь то, что средние американцы свято верят в миф, будто они всегда на стороне слабых и угнетенных, а потому никогда не сознаются даже самим себе, что они заодно с современными рабовладельцами вроде этих фермеров. По их убеждению, они куда благороднее и выше, хотя на деле просто находятся в ином положении. Но такая благородная поза их вполне устраивает, и я убежден, что все они на стороне Ханта. Нет, они не за сезонников, не за бездомных бродяг, они за рыцаря на белом коне. Они глядят, слушают, одобрительно кивают и говорят: «Задайка перцу этим сукиным детям». И мнят себя безгрешными праведниками. Но если б кто-нибудь из них выращивал фасоль, он выжимал бы все соки из своих рабочих не хуже остальных— таковы люди и такова жизнь.
— Вы, стало быть, считаете, что эти фермеры не такие, как все мы? Что они хуже нас, если взглянуть на них по-человечески? — резко спросил Адам у Кэти.
Ее глаза сощурились, потемнели. Стали почти враждебными, подумал Морган.
— В своей человеческой сущности они, пожалуй, ничуть не хуже. В общем-то, я согласна с Ричем, хотя не разделяю его мизантропии.— Она лукаво покосилась на Моргана, но тут же снова стала серьезной.— Тем не менее есть гнусности, каких не ожидаешь даже от самых скверных людей. Мошенник-банкир, продажный политик, взяточник-полисмен… они, конечно, плохи, но, по-моему, это уже качественно иная ступень зла — спокойно смотреть, как голодают дети, когда в твоих силах накормить их. А потом убеждать себя, что ты тут ни при чем. Мне кажется, это все-таки хуже.
Адам ткнул Моргана локтем в бок.
— А знаете, эта дамочка кое-что соображает.
— Но только ей невдомек, в чем тут дело, — сказала Кэти.
Адам осушил свой бокал до дна. Пил он то, что обычно пьют старшеклассники — ром с кока-колой, кукурузное виски с мор- сом, а однажды, прежде чем Морган успел его остановить, плеснул лимонад в шотландское виски. Он панически боялся обнаружить в себе пресловутую индейскую слабость к «огненной воде».
— У человека нет худшей судьбы,— сказал Адам, обращаясь к Кэти,— нежели почувствовать себя чьим-то господином. Стоит ему только стать господином, и очень скоро он начнет бить своего раба, спать с его женой, морить голодом его детей лишь потому, что это проходит безнаказанно. Ему дана свобода делать все это, а раз так, он не может ею не воспользоваться. А потом он начинает мучить беднягу, потому что ему это нравится. А еще больше ему нравится, что он волен кого-то мучить. И вот он уже сам становится таким же рабом. Свобода хозяина во власти этого раба, как сам он — в хозяйской власти.
— Калигула,— пробормотала Кэти, и Адам взглянул на нее с недоумением.
Дэнни О'Коннор поставил стакан на стол.
— Пять миллионов евреев.— Он невесело улыбнулся.— Или их было восемь? Адам прав. Вот что значит рабство. И вот о чем я думаю всякий раз, слушая очередного свидетеля.
Морган знал, что Андерсон — отчасти под влиянием Адама — теперь примерно так же объяснял своеобразные отношения фермеров и сезонников и ту духовную взаимозависимость, которая обретала зримое воплощение в их экономической связи.
— Будем говорить прямо,— заявил комиссии один из фермеров.— Наше хозяйство в большой степени зависит от надежного и постоянного источника рабочей силы. Сила эта важна для нас так же, как капитал, земля, хорошая агротехника и даже мы сами.
А сердитый молодой учитель из Флориды предложил свое радикальное средство:
— Сожгите эти позорные лачуги. Сожгите до тла всюду и везде. Если сезоннику негде будет жить, он уедет, урожай не будет собран — и владельцы ферм останутся с носом. И можете голову прозакладывать, они уж постараются создать приличные жилищные условия, лишь бы урожай был снят вовремя.
После того как Андерсон объявил владельцев ферм преступниками, ему пришлось заниматься не столько сезонниками, сколько собственной политической линией. Как и предсказывал Морган, буря писем, телеграмм и телефонных звонков, обрушившаяся на Капитолий, обеспечила Андерсону широкую поддержку общественного мнения. Не было недостатка и в возмущенных протестах со стороны фермерских ассоциаций, торговых палат, местных политических воротил и всех прочих, чьи интересы оказались так или иначе задетыми.