Необыкновенная жизнь обыкновенной капли
Шрифт:
Склонность к шутке не помешала Грише стать впоследствии вполне серьезным научным работником.
После периодов напряженной работы наступает обычно разрядка. Не помню, кто именно из современников Пушкина вспоминал, как, закончив «Бориса Годунова», Александр Сергеевич бегал вприпрыжку по комнате, радостно восклицая: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!»
У нас в коллективе «искусство разрядки» достигало высокого уровня. Менялись лишь формы. Одно время общепризнанной формой была игра в составление слов. Кто-нибудь предлагал вниманию остальных любое длинное слово. Побеждал тот, кто из букв этого слова мог составить наибольшее число различных слов. Чемпионом безоговорочно признавался Владимир Иванович Скобелкин (тогда кандидат, а ныне доктор технических наук) — человек одаренный не только в науке, но и в далеких от нее областях.
Не миновала нас и лихая бурсацкая забава: чем-то «не угодившего» человека хватают четыре дюжих молодца, вмиг переворачивают и ставят на голову — в состояние совершенно беспомощное. Спасибо, хоть держат и не дают упасть...
Кому-то, возможно, подобные шутки покажутся странными и неуместными: «Солидные люди, ученые, а ведут себя, как школяры...» Однако, будучи учеными, «солидными людьми» мы тогда еще не были. Нашему руководителю, еще не профессору, Абрамовичу было около тридцати, а мы и того моложе. А главное, жили мы напряженно, много работали, недоедали, недосыпали — почти все так жили в то трудное военное время,— и «студенческий дух» помогал нам и переносить тяготы и отдыхать. Молодость есть молодость несмотря ни на что — отсюда то шалости, то стихи...
Появился у нас новый сотрудник — стройный, с правильными чертами лица, с кружочком ранней «тонзуры», попросту с естественно полысевшей, а не выбритой Макушкой и такой же ранней сединой. Мы увидели в нем чеканное лицо библейского персонажа Иосифа Флавия в описании Л. Фейхтвангера. То ли нам показалось, что он глянул надменно, едва поздоровался, то ли так оно и было — новички ведь нередко бывают либо излишне робки, либо, напротив, высокомерны, но это не более чем защитная маска,— словом, созданный нашим воображением Иосиф Флавий многим из нас «не глянулся». Дня через два он подвергся сначала «боевому крещению»— те же четыре дюжих молодца поставили его все-таки на голову... А потом Клячко сочинил задиристую эпиграмму:
И он вошел — Иосиф Флавий,
Немного лыс, немного сед.
Тернистая дорога к славе
Уже оставила свой след.
................. ..............................
И он ушел — Иосиф Флавий,
Но только головою вниз.
Тернистая дорога к славе,
Судьбы извилистой каприз!
Кажется, именно с этой эпиграммы началось едва ли не повальное увлечение поэзией. На рабочих столах появились томики Маяковского, Пастернака, а кое у кого и Есенина. В меру сил и сами начали упражняться в стихосложении, сначала пародии и эпиграммы друг на друга, а затем и посвящения каким-либо событиям и датам. Постепенно добрались даже до лирики.
Мне Скобелкин посвятил лирико-иронические стихи о нереализованной идее улавливания капель в паутину. Остались в памяти лишь эти строки:
...Он знал, что в жизненной путине
У каждого свои пути,
Но знал ли он, что в паутине
Ему решение найти?
А вот отрывок из эпиграммы Клячко на Скобелкина:
С высот принципа Гамильтона,
Забыв порой наук азы,
Он утверждает беспардонно,
Что мир — суть капля и пузырь.
Но без любви на свете серо...
И вскоре убедился он,
Что, кроме Гамильтона — сэра,
Нужна и леди Гамильтон.
Последние две строчки требуют, вероятно, «исторического комментария». Дело в том, что именно тогда, когда Клячко писал свою эпиграмму, на советских экранах шла английская кинокартина «Леди Гамильтон». Вот Клячко и «обыграл» две фамилии — героини фильма и выдающегося ирландского математика Уильма Роуана Гамильтона (1805—1865), труды которого сыграли первостепенную роль в развитии гидромеханики и гидродинамики.
Увлечение поэзией длилось довольно долго, но и эта волна схлынула. На смену поэзии пришли шахматы, на блиц-турниры с часами уходил весь обеденный перерыв. Только меня поэтическая волна несла все дальше и дальше. Еще со школьных лет обнаружилась «стихо- устойчивость»: я мог неутомимо, днями читать и бубнить стихи, «хорошие и разные» Но всегда оставался Блок. Блок и стал ключом к пониманию других поэтов. Я начал вчитываться в Пастернака, как в научную работу, мне было недостаточно, что он нравится, притягивает,— хотелось понять, почему, в чем суть его магии... Никак не думал, что доведется мне нежданно-негаданно на какой-то миг соприкоснуться с Борисом Леонидовичем.
В молодости привелось мне постучаться в литературную дверь, она слегка приоткрылась, но потом жизнь отнесла меня в другую сторону. Однако мысль снова и понастойчивей толкнуться в эту дверь изредка возвращалась, правда, чем далее, тем реже. Довольно напряженная работа оставляла не слишком много времени для размышления о моем призвании, я еще по давней привычке иногда кое-что набрасывал, заполнял записные книжки, отцеживая в них планктон повседневных наблюдений. Я считал все это некой хронической затянувшейся болезнью и придумал в утешение следующий тезис: «Если я до сих пор не изменил свой жизненный путь и еще не в литературе, значит, и не надо, просто нет достаточных способностей. Если бы способности —- сами пробились бы наружу»,— И вдруг неожиданно для меня самого перечитанные и заново пережитые стихотворения Б. Пастернака побудили меня обратиться к Борису Леонидовичу с письмом. Я написал кое-что о себе, о своих раздумьях и сомнениях, об исканиях другого профессионального пути. Мало того, я, подобно чеховскому гимназисту, возвратившему учителю звездную карту со своими поправками, позволил себе еще и покритиковать его стихи.
Прошло некоторое время. Я рассудил по здравому размышлению, что ответа на столь странное и, возможно, неуместное послание ожидать не следует. Слегка сконфузясь и поругав себя за легкомыслие, я забыл о своем поступке. Спустя год я получил ответ. Это было поразительно: Пастернак переживал тогда нелегкие годы, а ожидал, вероятно, еще более трудных...
Его письмо оказалось удивительно откровенным, поражало бережным отношением к незнакомому человеку, душевной зоркостью и проницательностью (оно было очень личным для нас обоих, и я не могу привести его полностью...).
15 дек. 1953 г.
Глубокоуважаемый тов. Волынский!
Вы, наверно, уже забыли о своем письме, написанном около года тому назад. Я тогда же решил обязательно ответить Вам. Но я был очень занят. Последнее десятилетие я пишу для себя, себе в убыток, не для печати — и, значит, вдвойне дорожу временем, чтобы укоротить свой отход от заработка и оправдать потерю времени действительно сделанным делом.