ЖАНРЫ

Ночной корабль: Стихотворения и письма
Шрифт:
T.S.F.
Охмелев, Нараспев, В звоне, грохоте, шуме, В сумасшедшем самуме – T.S.F. Фокстрот, рапсодия, соната, хота, Австралия, Берлин, Тунис… За нотой нота, Скачками вниз, Из Проволок тумана, ветра… И где-то, где-то, Среди делений, ламп, винтов, Как хлопья снега, Как лихач с разбега В огнях подков – Влетели, врезались слова Москвы. И нараспев Мадрид кричит, и негры двух Америк Раскаты бубна с берега на берег Пригоршнями бросают в T.S.F Эй вы, проклятые! Глухие! Вы! Молчите! Слушайте слова Москвы! Здесь, в деревянном аппарате, Не цифры вспыхнули, – глаза Кремля. Скрипит мороз, гудит моя земля, И ветер захлебнулся на Арбате. И высоко, над сетью проводов, Над музыкой миров – Косые брови, Лицо скуластое, и пятна крови, И гром ломающихся льдов. 1935
СОВЕТСКИЕ ПАРАШЮТИСТЫ
Стальные мускулы. Стальные лица. Богатыри, легионеры, птицы, Из черных туч на дальние поля Они летят и реют легким снегом. А там, внизу, чуть видная земля, Что некогда приснилась печенегам, И солнце, Игоря багровый щит, В леса упав, потухшее лежит. Они летят всё дальше и быстрее. С плеча срывается блаженный груз, И парашюты сказочные, рея, Плывут на солнце стаями медуз. Проходит дрожь по городам и весям. Ночь… Ни одна не теплится звезда… И всё летят неведомо куда Стальные птицы Страшного Суда В Московии, над древним чернолесьем. 1936
РАНЕЦ
В нашей юности пули чирикали, Лаяли пулеметы. Роты Месили ногами грязь. Мы бежали с криком и гиком. И кто-то, В воротах Ютясь, Беспомощно всхлипывал О золотом гербе, О фрейлинах, о себе, О цветах родовой усадьбы… А нам – шагать да шагать бы, В старенький, школьный ранец Встукивая марша дробь. Трубные кличи вьются, В зареве революции Реет двойной багрянец: Кумач и кровь. Когда ураганы с Ладоги Прогудели по мертвым школам, Мы, дети, без дров и без хлеба, Увидели новое небо И небывалые радуги Над ледоколом. Шли, колыхаясь, солдаты, Штыки в штыки, В молниях пушек раскаты У берегов реки. Нас увели куда-то, – Забыть. Не знать. Дети ли виноваты, Если отнимут мать? Нас увели куда-то, На путь тоски. Мимо прошли солдаты, Штыки в штыки. Мы избежали расплаты – В сердце заряда свинца, Но дети ли виноваты В старых грехах отца? Каким сквозняком подкошены, В громе, огне и свисте Были мы за борт брошены, Павших деревьев листья, Чтобы на тусклом Западе Кончить сиротский век, Не уставая плакать У вавилонских рек? И пока с хронической болью Застарелый и косный Некто В ворот, траченный молью, Проклинает суровые ветры Пошатнувшего ось Октября, – В нашей памяти, красным горя, Расстилается дальний рассвет. Мы бежали, кидая берет Высоко, в озаренный багрянец, В обновленную кровь, Отстучав о потрепанный ранец Барабанную дробь. 1936
КЛАДБИЩЕ
Бетонная дорога и кресты Не наши: бисерные, жестяные… И мертвые лежат плечом к плечу. Под номерами, в маленьких коробках, И душно им! И душно тем, кто жив. Вдали маячат клячи катафалка, И черноусый в пыльном котелке. И сгорбленный рабочий в синей блузе, – Казенные свидетели конца. Мы ничего не говорим. Не плачем. Мы все философы давным-давно. Застывшие в холодном равнодушьи. Как мертвецы в квадратиках могил. И не сказать! И не поймет никто. Что это – мы! – Совсем, совсем другие. Так и стояли, глаз не опустив. И каменные лица наши были Бесстрастными, как лица изваяний В далекой Скифии, в пустой степи. Потом, на удивленье котелкам. Прилизанной шеренге чинных склепов. Фарфоровых амуров, и портретов Пригожих Жюлей в черных медальонах. Вспорхнули и поплыли огоньки Под древний возглас русской панихиды. А голос был монаший, черноземный. От скитов, от Николы Чудотворца, От звездочек на луковках церквей… «Иде же несть болезни» – пел монах… А нам казалось: дышит даль сиренью, И ласточки в тени колоколов Купаются свободно и блаженно… Еще казалось: добрая земля, Насыщенная влагой и корнями Живых цветов, свое раскрыла сердце И говорит: Ложись и мирно спи! Ты так устал… Но я щедра простором И глубиной. Мне для тебя не жаль Ни тишины, ни снежной колыбельной, Ни тысячи рожденных мною жизней: Травы, деревьев, птиц и мотыльков. От финских волн до желтых стен Китая Усопшие лежат в моей груди, И кладбища мои — сады услады, Где на свободе пчелы и сирень! Мы расходились, задувая свечи, Мы шли по европейскому асфальту. Нам вслед летели скрытые усмешки Усталых Жюлей в пыльных котелках, И, затоптав песчаную могилу, Рабочие считали сантиметром, Как уложить соседа потесней. Навстречу шли, без лиц, под номерами Культурные мещане и несли В горшках убогих кустики герани, Вздыхая, что цветы подорожали Из-за дождя! И капал грустный дождь На жестяные розы… В рыжей глине Лопаты шлепали: «Тесней!» «Тесней!» А я, сжимая маленький огарок В руке похолодевшей, говорила Кому-то вслух, – деревьям? Или небу? – О, пусть меня зарежет темный вор В каком-нибудь московском переулке, Когда из запотевшего трактира Взывает к звездам пьяная шарманка, Пусть я умру убитой или просто Свалюсь в овраг у дымного села, Насупившего крыши до сугробов, Но русской смерти я прошу у Бога! Но только права: лечь в родную землю, В глубокий бархат, сочный и живой! 1936
* * *
Я шла под вечер, как всегда иду, Не узнавая улиц и не помня, Кто я сама… В привычном мне бреду Стихов, печали… Не было бездомней Души на свете, чем моя душа, Вне времени, пространств, воспоминаний… Так, шаг за шагом, в сумрак, не спеша, За листьями, летящими в тумане, За музыкой невысказанных строк, Чуть зазвеневших далеко-далёко… Когда на перекрестке тех дорог Огонь затеплил золотое око, И поняли глаза, что там, в окне, Есть кто-то, бесконечно близкий мне. И мертвые запели имена, И улица свое шепнула имя И пред глазами жадными моими Раскрыла сердце старое до дна. И как двенадцать лет тому назад, Из церкви вышел маленький аббат И затрусил, виляя черной рясой, А в лавочке с заплаканным стеклом Всё той же самой, слева, за углом, Старуха в шарфе кашляла над кассой! Как пилигрим из заповедных мест Дошел случайно, спутав все дороги, Я вздрогнула, узнав и дом убогий, И две ступеньки, и слепой подъезд. Но музыка безумная от них Широким звоном многих колоколен Летела, за стихом рождая стих, И каждый был всей улицею болен И упоен… А наверху, звеня, Протяжно пел минорный звук огня. О, как сказать про лампочку-звезду, Про то, как память с временем боролась? Я потеряю путь и не приду, Но только бы запомнить этот голос И впеть его в горящие слова, В моих стихов печальные разливы! Есть улица, где наши тени живы, Есть дом, где жизнь моя еще жива! 1935
* * *
В дождливый день пустынны переулки, И город болен. Город сам не свой. Он весь затих. И только грохот гулкий Тяжелых фур по мокрой мостовой Тревожит камни сонного квартала. Вот в высоте окно раскрыло глаз И слушает, как медленный рассказ Нашептывают сумерки устало, А дождь роняет стекла хрупких бус И в дверь стучит, настойчивый и хлесткий. Ленивый зверь, на дальнем перекрестке Качаясь, проплывает автобус, И снова тихо, и безлюдно снова, В воде канав, дрожа, струится тьма… Мне так близки безмолвные дома И церкви, потемневшие сурово! Моей душой, не знающей измен, Люблю дождя серебряную пряжу, И ржавчину порой любовно глажу, И, проходя, рукой касаюсь стен. Есть целый мир, бездонный и прелестный, Открытый тем, кто тих и детски прост, И могут быть прекрасней дальних звезд Морщины тумб и каждый дворик тесный. И мыслям чужды зори ярких дней, К стране цветов стремленье белых палуб! Вот так идти, среди неслышных жалоб, Среди больных изъеденных камней. Стать маленькой, как лампы свет несмелый На высоте седьмого этажа… Зажгли огонь, и вспыхнул газ, дрожа. В седом огне весь перекресток – белый! А за углом такой наивный дом: Крест-накрест балки, вывеска из жести, И впереди, на самом видном месте, Гигантская улитка под зонтом. Кривую лавку сторожит лукаво, Вся золотая, – сказочный гротеск, – А на прилавке рыб жемчужный блеск, И длинные, запутанные травы, Где раковины прячут веера. Не это ли обрывок сна нежданный? Никто не знал, что осенью туманной Колдуют в переулках вечера! Не сказок ли шуршащие страницы Читаю, незаметно проходя, Под мерный плеск и шорохи дождя Роняющего бисер на ресницы? И мне одно понятно: в этот час, Когда холодный воздух полон дрожи, И улица, и я – одно и то же. Сочувственно фонарь прищурил глаз. У входа в лавку, на лотке упругом, Коралловый омар шевелит ус, А под дождем, под легким танцем бус, Разложены лимоны полукругом. 1933
* * *
Сколько лет подряд: окно, шарманка, Через мутный ручеек доска. Разве это страшно, — маленькая ранка У виска? Разве не страшнее день без блеска, Ночь безлунная, судьба вверх дном, Старомодная, в бахромках, занавеска Над окном? Потянулась всем усталым телом. Трудно тем, кто дотерпеть не смог… И нажала быстро пальцем помертвелым На курок. Пистолет дымится, остывая На цветке потертого ковра. Значит, не свершилось? Значит, я живая, Как вчера? Кровь струится из горячей ранки, По лицу стекает не спеша… Но как дивно песня хриплая шарманки Хороша! Боже мой, как воздух чист осенний, Как земля нещедрая близка! Как всё просто и прекрасно: вечер, тени, Двор. Доска. 1935
ДЕТСТВО

Лето

Летом на чердаке Светлые кудри стружек. Паук лежит в гамаке Из самодельных кружев. Пахнет сосной в лесу, На чердаке – особо: На чердаке трясут Бабушкин черный соболь! Блестит нафталинный снег На колченогом кресле, А книги давно во сне Лежали, – теперь воскресли. Летом, на чердаке, Розою пахнет блеклой. Ветка с цветком в руке Стучится в битые стекла. Летом, на чердаке, Детям и звездам не скучно: Просыпается в сундуке Нюренбергский Щелкунчик! И шуршат, и шуршат кругом Желтые фолианты… Щелкунчик, ты не знаком С детьми капитана Гранта? 1937

Зима

В картонке шляпной, завернувшись в Гребу метлой но синему ковру И уплываю в шепоты и шорох, В мою непостижимую игру В моей игре ни смысла, ни разгадки, Но снег идет… Но в окнах стынет сад, Но занавесок призрачные складки Висят, как неживые паруса… Я уношу их грусть в своей пироге. Плыву, колдую взмахами весла И огибаю мамонтовы ноги Опасного дубового стола. И в воздухе, навстречу, невесомо, Не шкап, а остров замедляет ход. На острове, в шалашик Дяди Тома Лег умирать ненужный Дон Кихот… Молочный день застыл оцепенелым, Еще печальнее, еще светлей… И зеркала, захлебываясь белым, Стоят лагунами без кораблей. 1937
ПЛЮШЕВЫЙ МЕДВЕДЬ
Мне было восемь лет, и каждый вечер, В прадедушкином кресле, у окна, Я пряталась и часовую стрелку Просила набожно – не торопиться, Замедлить бег и оттянуть минуту, Когда, на лоб железные очки Подняв, на циферблат посмотрит няня И скажет: Спать пора! Но алая стрелка не слушаясь, указывая пальцем На ненавистную мне цифру – девять. Мол кровать стояла в темной нише, А на другом конце, под образами, Среди горы подушек, – странный гном, – Малюсенькая бабушка лежала И перед сном укладывала зубы В свой неизменный голубой стакан. Мне нравилось подняться на локтях, Из-за стены выглядывать украдкой И видеть золотого Гавриила, Грустившего в киоте, за стеклом, И бабушку, с ее седой косичкой И носом Сирано де Бержерак. Часы в столовой били два удара. Потрескивала мебель. Сон не шел. И я, боясь дышать, из-за подушки Товарища ночного доставала: То был нелепый плюшевый медведь; Нос шерстяной, заштопанный лиловым. И пуговки от туфель вместо глаз. Так в тишине я, притаясь, играла. Медведь сидел, протягивая лапу, И пуговичным пазом отражал Малиновую звездочку лампады. Я говорила на ухо ему, Что уплыву на корабле крылатом. Где триста тысяч алых парусов, И капитан продаст мне осьминога, Которого а буду на цепочке Водить и по утрам поить какао. Я говорила о ручных газелях, О феях и о залах из стекла. Там будут в париках скользить лакеи И бабушке в отместку подавать С лепешкой мятной страшный рыбий жир И как-то раз, играя, я заснула. И, может быть, мне снились эти залы, И пьяные от ветра корабли, Которые всю жизнь потом манили Мою тоску к простору океанов И солнцу неизведанных земель. Но только этот сон прервали боем Всё те же беспощадные часы. Проснувшись, я увидела, что свет Колышется под шапкою нагара, На потолок отбрасывая тень От бабушки. А рядом, на полу, Упав с кровати, неживой и тихий Лежал медведь, уныло, носом вниз, И за спиной обиженно торчали Беспомощные, маленькие лапы. Так он лежал один. И он озяб, А говорить не мог! И я вскочила На ледяной паркет, заплакав громко. Растерянная, с красными щеками От жалости, и, на пол сев, в рубашке, Просила извинить, забыв о том, Что ночь кругом, что бабушка проснулась. Что завтра мне судьба стоять в углу. И это все я вспомнила теперь, И здесь пишу. И грустно мне, и ясно. И навсегда, с той незабвенной ночи, Мне стал понятен голос неживых. Тоска вещей, безмолвная их боль, Глаза предметов, нежность их и нити, Протянутые к нам из тишины. Так в восемь лет мне было откровенье. 1928
* * *
Помню шкап в кабинете, пожелтевшего Данте, Молчаливые стены, обитые кожей… Вы меня называли Печальной Инфантой, Говорили, что в черном я красивей и строже. На рисунке классическом, увенчанный лавром, Резкий профиль поэта в развевавшейся тоге И Вергилий в пещере говорил с Минотавром, И философы спали в лесу без дороги. Но нежданно пред нами, в ослепительном блеске, Как нарцисс, промелькнуло белоснежное тело Обнимавшей Паоло сумасшедшей Франчески, Чья любовь преступила земные пределы. Это символом было. Зашуршали страницы, И померкли круги полыхавшего «Ада». Мы над целою жизнью опустили ресницы, И душа засмеялась, ожиданию рада. Что же дальше? – Молчанье… Разрыдавшись, чадила Восковая свеча в надвигавшемся мраке, И Франческа на землю в ту ночь приходила И рассыпала в книгах темно-красные маки. 1930
Поделиться с друзьями: