Новый Мир ( № 6 2012)
Шрифт:
4
Модерн разрешил оставшиеся ему от Средневековья проблемы просто и грубо — разделением светского и религиозного. Это один из принципов современной западной демократии, и именно этот принцип продолжает действовать — уже доведенный до крайностей, — когда Рождество пытаются лишить христианского содержания, запрещают ношение креста или паранджи в общественных местах и тому подобное. Решение Модерна — техническое, и именно как техническое оно работает и послужило делу гражданского мира в Европе, разделенной Реформацией, и, конечно, не только ею. Но на более глубоком, на личном уровне такое разделение противоречит самому существу веры. Оно так же невозможно, как разделение собственного Я. Не существует изначально двух Я — одно для общества, для земного града, другое для себя и Бога. Единая неделимая воля и самосознание человека не терпят таких разграничений. Естественно, что для христианина любая идея, любая ценность внешнего мира должна получить прежде библейское, богословское осмысление. Неверующие очень ошибаются, полагая, что в полемике с верующими, скажем, о кощунствах, о статусе церкви самый безотказный довод — ссылка на конституцию, на светский характер государства: нужно ведь еще обосновать саму конституцию, чтобы конституция «побила» авторитет великих мужей прошлого. В Евангелии о конституции ни слова, как, впрочем, и о православном царстве, о симфонии и тому подобном... И еще менее убеждают бросаемые в пылу полемики инвективы: «средневековье», «реакционность», «тянут в прошлое», — поскольку Средневековье было эпохой великих святых, а прогресс ввиду апокалиптических перспектив человечества остается серьезной историософской проблемой. Поэтому в этих ожесточенных спорах — о принципах построения общества, о статусе церкви в нем, о школе, о семейном законодательстве, о кощунствах — наблюдается почти комичная глухота, когда стороны бомбардируют друг друга доводами, работающими наоборот. Всякая верующая совесть может согласиться с атеистами или агностиками в спорных вопросах общественных норм только по своим внутренним мотивам. Здесь мы натыкаемся на порог, за которым sensus communis [11] открытого общества, гражданский рациональный дискурс, апеллирущий к абсолютному равенству и справедливости, перестает действовать. За этим порогом возможно всякое: могут побить камнями, пронзить копьем, как библейский Финеес, повергнуть идолов в чужом святилище, — все в полном противоречии с нормами демократии, а могут и пройти с вами лишнее поприще и подставить вторую щеку для удара.
В православном мире уже давно идет глухая борьба вокруг этой политической казуистики, причем борьба с громами и молниями, с угрозами загробного взыскания тем, кто потакает секулярному духу «последних времен», выступает, так сказать, на стороне творцов апокалипсиса — либералов, западников, масонов. В лучшем случае позиция православных либералов воспринимается как малодушное угождение духу «века сего». Да и в самом термине «либеральное христианство» заложена двусмысленность — это как бы очередная, современная версия христианства, как в нацистской Германии была своя версия арийского, «народного» христианства, а в Советской России — обновленческая революционная церковь, идущая «в ногу со временем». Где же подлинное, беспримесное христианство? Самым надежным кажется искать христианство в прошлом, потому что прошлое по времени ближе к Боговоплощению и потому что там, в прошлом, грезится симфония, единство, цельность — то есть снятие противоречий в схеме общественного мироздания. Там стройная законченность, пленявшая даже искушенных интеллектуалов-романтиков, которые и создали миф об органичном Средневековье.
Кроме того, не будем забывать, что символом, кульминацией Модерна стала Французская революция, которая развязала ожесточенные гонения на христиан, в частности требуя у римо-католиков присяги Французской Республике в ущерб Риму, то есть отречения от их священноначалия в пользу власти палачей и безбожников. Вообще склонная к парадоксам история навсегда соединила Декларацию прав и свобод человека и гражданина с якобинским террором. Костры инквизиции — эпизод истории Церкви, а гильотина — истории либерализма... Так христиане не могут простить Модерну террора и, возможно, в некоторых случаях не могут простить того, что простой и ясный принцип свободы и равенства впервые провозгласили в Европе не князья церкви, а гонители христианства и хулители слова Божьего. Вероятно, многие умы тайно, неосознанно уязвлены именно этим. Если бы у истоков либерализма стоял афонский игумен или хотя бы французский схоласт, многое было бы по-другому. Христианские истоки западного либерализма — эта мысль не нова, но ее справедливость не столь очевидна, требует сложной диалектической реконструкции, той работы, которую в свое время так и не проделали блестящие умы Церкви, принимавшие современные им порядки как норму. Эти истоки были обнаружены позже, задним числом. Зато всем бросаются в глаза какие-то подозрительные, оккультно-инфернальные, жутковато-двусмысленные масонские символы, которыми украшен апофеоз республик Нового времени. И если даже не рассматривать тему масонской, «мистической» составляющей в истории Модерна и его институтов, остается фактом, что освободительное движение против абсолютизма в Европе во многом осуществлялось носителями отвлеченного деизма, скептиками, если не атеистами. Верующие церковные христиане преимущественно держались за троны и династии, веря в богоустановленность векового порядка и по смирению своему, — а может, и не по смирению, а по страстям своим, — отказываясь от свободы. Но — смиренно ли отказывать в свободе ближнему?
5
В России с упоением пересказывают легенду, как Серафим Саровский с гневом отослал декабриста, пришедшего к нему за благословением, и как он ликовал, узнав о подавлении восстания на Сенатской площади. В легенде также упомянут мутный колодец — образ революционной, взвихренной России. Мотовилов, автор записок о преподобном, публично отказался поддержать тост за земство и разбил бокал, как бы проклиная этот вполне лояльный царю демократический институт [12] . Однако в наше время уже никто не пытается вернуть крепостное право, сословные привилегии и абсолютное самодержавие без каких-либо представительных институтов — смелые цели декабристов стали нормой жизни; мир не рухнул, жива и Церковь — жива при республиках и конституционных монархиях. И существенная деталь: сам декабрист все-таки пошел к старцу-иеромонаху, а не жертву приносил перед истуканом какого-нибудь Бафомета [13] , готовясь к перевороту. Но факт, мучительный факт, на который обращал внимание Мережковский [14] , — не российская церковь в лице своих иерархов подняла свой голос за свободу чад своих от крепостной неволи, а духовные изгнанники: декабристы, дети многомятежного Модерна, вдохновленные не святыми отцами, а новейшими идеями масонов, романтическими грезами о «древних вольностях» славян. Да, переворот означал насилие, к которому декабристы были готовы, но ведь и превознесенная в храмах как «благочестивейшая» Екатерина II тоже пришла к власти через насилие и цареубийство. Только благословения при дворцовых переворотах никто не спрашивал — законность заговорщиков, как и в Византии, провозглашалась задним числом. Известно, что декабристы были людьми преимущественно глубоко религиозными. Их вожди взошли на виселицу как истинные христиане, в том числе якобинец Пестель, но вообще свержение тронов в Европе шло одновременно с беспощадной критикой веры в Откровение и церковное предание [15] . И вот вам образ: гражданская свобода продается в лавке истории, но продается в одной упаковке с насмешками над Библией и духовенством, вместе с масонскими грезами о Золотом веке, о мировой республике, основанной на братстве, — как будто бы нет Апокалипсиса и его грозных предупреждений о будущем человечества! Итак, враги исторического христианства, исторической Церкви принесли свободу, чтобы освободить умы от авторитета Библии и святых отцов?! Можно ли принять такую свободу, более того — бороться за нее? Вот вопрос, вставший перед христианами еще тогда, в эпоху шатающихся тронов, и который стоит сейчас — в спорах ли о кощунствах, об однополых браках, о гей-парадах, о непризнанных религиозных общинах, вообще о либеральных принципах в широком смысле. Возможно ли солидаризироваться с врагами исторического христианства, не будучи отступником? Какая солидарность и на какой платформе допустима? Тактическая, прагматическая — не ее ли мы видим в Римско-католической церкви, которая забыла свои энциклики и, по предсказанию Достоевского, оставила троны, переметнувшись к демосу? В порядке возвращения кесарю кесарева? В порядке икономии, снисхождения к человеческим заблуждениям, к «многомятежному человеческому хотению»? Для многих, очень многих, чей голос слышнее, такой вопрос не стоит — то есть решен он отрицательно.
Мы знаем уваровскую триаду «Православие. Самодержавие. Народность». Первая часть триады — это связь с Абсолютом, с Небом; последняя — это стихия земли, истории, материи; средняя часть есть связующее первое и третье. Классическое снятие противоречий в синтезе, вполне в духе классического идеализма и господствующего в то время романтизма. Романтизм впервые обращается к стихии низовой жизни, к органичному быту, к народности — но в то же время держит в уме Абсолют, который являет себя в истории. Та же логика делает самодержца отражением небесной идеи, или живой иконой Бога, как выражаются некоторые православные. В этой схеме найдется место губернаторам и полицмейстерам — далее следуют по нисходящей все градусы мироздания. Это одна из версий политического романтизма наряду с романтизмом декабристов. Французская революция дает другую триаду: «Свобода. Равенство. Братство», в которой все члены лежат в одном горизонте и своей размытой абстрактностью образуют подвижную цикличность. Здесь нет Абсолюта, нет запредельного, нет ссылок на него. Солидарность республиканского братства — солидарность для внутреннего, только человеческого употребления. Ничего религиозного, никакого библейского императива. Это выглядит почти как заговор человечества против небес: человечество строит свое общество само, без оглядки на небо, не требуя помощи свыше, вдохновляясь аллегориями в античном вкусе — прекрасными девами в красных фригийских колпаках. На каком фундаменте будет строиться это братство, если мы видим, что религия постепенно вытесняется из публичного пространства, — чтобы создать вакуум, пустоту, где человек, очищенный от религиозного, будет готов стать кирпичиком грядущего Храма, — какого такого храма, не того ли, где поклонятся антихристу?! Древний Израиль вступил в войну с народами Ханаана, а по сути дела — со всеми культурами идолопоклонников. А здесь Израиль, что же, должен устроить братство с идолопоклонниками, с содомитами, с богохульниками? Демократическая республика игнорирует вопрос о религиозных основаниях жизни, о последних критериях истинности в этике и праве — о чем в первую очередь спрашивает верующее сознание, — но требует полной лояльности к себе. Здесь к братству призван исторический человек, социальный человек, человек-животное эволюционизма, человек-машина Модерна, а где же человек вечный, небесный, внутренний, где сыновство Богу?..
Такие риторические вопросы могли возникнуть только в последние два-три столетия, и не только потому, что в новозаветные времена, в истории ранней Церкви в эпоху ранних Отцов еще не было либерализма, гуманизма, сциентизма, не было идей светского государства и прогресса и прочих идеограмм Модерна, которые никак не состыковываются с апокалиптическими ожиданиями христиан и мешают создавать общество, комфортное для аскетического образа жизни. Дело в том, что само христианство не было идеологией и не нужно было никаких идеологический синтезов — ни с патриархальным обществом, ни с Модерном. Весь Новый Завет — о практике жизни, повседневной жизни на уровне человека, а не цивилизаций или идеологий, хотя практика эта не только социально-прикладная, но и внутренняя. Это было новое откровение о Боге и человеке. О том, что прешел Закон, и побивать камнями грешников уже не надо, что нет ни эллина, ни иудея, ни мужчины, ни женщины, ни свободного, ни раба. Вместо Закона дана была жестокая, самая беспощадная заповедь: не судить ближнего, не говорить брату своему «рака», благословлять проклинающих и гонящих. «Если возможно с вашей стороны, будьте в мире со всеми людьми» (Рим. 12: 18), — говорит апостол Павел в Послании Римлянам, — и «радуйтесь с радующимися и плачьте с плачущими» (Рим. 12: 15), — и после подобных увещеваний он произносит слова о власти, о покорности высшим властям. Чтобы понять, в чем тут было откровение, как это прозвучало тогда, нужно, вероятно, рассматривать эти слова в контексте грядущей Иудейской войны, итоги которой со скорбью прозревал Спаситель, направляясь на Голгофу, — когда еврейские женщины рыдали о Нем. Восставших против римского владычества иудеев вело религиозное рвение — убеждение, что богоизбранный народ не должен терпеть над собой власть язычников и борьба за еврейскую власть на Святой земле должна быть духовным императивом. Впрочем, многие в Израиле в условиях злоупотреблений прокураторов желали непосредственного подчинения императору, и, в частности, многие фарисеи, к которым в свое время принадлежал Павел, предпочитали на тот момент римское правление. Сражения, если иудеи не в состоянии были одержать победы, сопровождались массовыми самоубийствами и убийствами собственных семей. Борьба была исступленной, хотя из всех захватчиков Рим был наиболее почтителен к еврейским святныням: в Храме даже приносились ежедневные жертвы от императора и римского народа. Уже после полного поражения Израиля захваченых в Египте повстанцев пытали лишь с одной целью — чтобы они признали цезаря своим повелителем, но еврейские борцы и здесь были непреклонны. И вот за много лет до этой национальной катастрофы Павел, сам иудей и обращаясь преимущественно к иудеям, снимает вопрос о сакральности власти, о высшей санкции для нее: он принимает римскую власть — власть язычников — и сам не преминул при своем аресте заявить о своих правах римского гражданина. В подходе к власти, таким образом, Павел скорей рационален и прагматичен: всякая власть, будь то римская республика или чистокровная иудейская династия (царствующая тогда династия была идумейской, эллинизированной, коллаборационистской и многими не признавалась), — от Бога, если поддерживает общественный порядок и безопасность. Это видно в последующих словах: «…ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое» (Рим. 13: 4). Сущность власти, как мы видим, раскрывается в карательно-полицейских функциях, функциях совершенно служебных, прикладных, и нет здесь и намека о великом предназначении Римской империи в перспективе конца времен, нет никакой историософской мистики, «симфонии», «земных икон Небесного царствия» и «живых икон Бога», то есть никаких подобных риторических уступок дальнейшему политическому моменту и привычкам позднеантичного синкретического философствования.
При этом Римская империя в те времена была отнюдь не «Священной», каковой она стала позже в христианской риторике, а некой моделью секулярного глобализованного мира, в котором есть место и иудеям, и идолослужителям, и вере, и неверию, и аскетам, и развратникам. Это был глобальный Земной град, в который христиане должны были войти как миротворцы, радующиеся с радующимися и плачущие с плачущими. Апостолы были посланы не прямиком во дворец цезаря, чтобы организовать симфонию, одним дипломатическим маневром сделать христианство государственной религией, а в города и веси пестрой, многоликой ойкумены — и вовсе не для того, чтобы судить мир, отделять зерна от плевел, а последние бросать в огонь. И зерна и плевелы, оберегаемые либеральным светским правом, должны остаться в истории до ее окончания.
Торонто, Канада
Стихи
Лощилов Игорь Евгеньевич — литературовед. Родился в Новосибрске в 1965 году. Окончил Новосибирский государственный педагогический институт. Кандидат филологических наук. Автор статей о жизни и творчестве Н. Заболоцкого, В. Хлебникова, Л. Добычина. Отмечен “Отметиной им. Отца русского футуризма Давида Бурлюка” (1998). Живет в Новосибирске. Материалы, подготовленные Игорем Лощиловым, неоднократно публиковались в “Новом мире”.
* *
* И куколку я видел, и она
Лежала в яслях золота литого
Вокруг произрастали семена
Посаженные старцем из Тамбова
Была та куколка таинственно бледна
Быть может не вполне была здорова
Примерно 1957
Москва
Не приютом, не причалом,
Не оплотом старине,
Этот город стал началом
Жизни, созданной вчерне.
Сколько дедовских преданий,
Пропитавших нас насквозь,
У ворот высотных зданий
Навсегда оборвалось!
Сколько старых колоколен
Разлетелось на кирпич,
Хоть подчас и богомолен
Именитый был москвич!
Помню, как, звериный норов
Спрятав в бороду едва,
В полутьму своих соборов
Шла торговая Москва.
Как, пред Господом исплакан,
Пел смиренный иерей,
Как трубил архидиакон
Благоденствие царей.