Оборванная переписка
Шрифт:
8 іюля.
Не окончилъ это письмо вчера, дорогая Варвара Львовна, потому что ко мн въ комнату вошла Власьевна. Записки бабушки лежали передо мной. Я смутился, точно она поймала меня въ воровств, и, желая скрыть мое смущеніе, сказалъ ей:
— Мн нужно бы освободить этотъ ящикъ, а онъ наполненъ вотъ этими бумажками… Что это такое?
— Это покойница Марья Ивановна передъ смертью своей все читали, да рвали… А это осталось въ стол, возл ихъ кровати… Посл ихъ смерти кто-то изъ людей все и свалилъ сюда… Кому они нужны?
— Надо ихъ сжечь, — сказалъ я, точно оправдываясь.
— Можно… Да чего тутъ жечьто? И сотой доли не осталось… Вы бы посмотрли, какіе вороха рваной бумаги мы выносили. Какъ ваша маменька Марья едрровна скончались — бабушка шибко затосковала и все читала письма какія-то, да альбомы, да тетради перебирала… Плакала она надъ ними такъ, какъ только надъ дочерью своей покойной плакала… А потомъ, ужъ какъ имъ умереть, — рвать бумагу стали и приказывали жечь… И все со слезами…
— И вы жгли?
— Вынесешь корзину, поставишь… Которыя сожгли, которыя ребятишки растаскали… Куда ихъ?
Я оставилъ начатое вамъ письмо и сталъ разспрашивать Агафью Власьевну.
Она съ рожденья у насъ въ дом и помнитъ даже смерть ддушки. Ей было тогда лтъ десять, но она ясно помнитъ и его наружность: старую и надутую, какъ говоритъ она, и его болзнь, тяжелую для всхъ домашнихъ. Ддъ лежалъ послдніе два года жизни разбитый параличемъ и бабушка была его невольной сдлкой. Дочери (моей матери) было тогда тринадцать лтъ, и бабушка сдала ее на руки гувернантк, а сама сидла около больного мужа и плакала.
— Отъ скуки он плакали, что ли? Не знаю. Думаю: себя жаль было… Молодыя такія, да красивыя… А баринъ-покойникъ все ругался, да плевалъ…
— А гд же ддъ Сергй былъ въ это время? — спросилъ я.
Власьевна замялась немного, а потомъ, точно нехотя, отвтила:
— Маленькая я тогда была… Не понимала ничего. Говорили: братья поссорились между собою, и Сергй Иларіоновичъ въ чужія земли ухалъ… Очень далеко куда-то… Когда старый баринъ умерли — такъ Сергй-то Иларіоновичъ чуть не черезъ годъ дохали сюда.
Она опять замолчала. Мн неловко было разспрашивать, а вмст съ тмъ неудержимо хотлось узнать, чмъ такъ мучилась бабушка.
— И остался здсь навсегда?
— Какое!.. Пожили немного и опять ухали…
— Почему?
— Говорили, что едоръ Илларіоновичъ передъ смертью приказали, чтобы не пускать сюда брата… Да вдь никто этого не слыхалъ!.. Говорили, что бабушка сами такъ распорядились… Сергй Иларіоновичъ ото всего имнія отказались, а ихъ же и выгнали…
Вотъ какъ толковалось поведеніе бабушки!
— Онъ, кажется, былъ очень добрый? — опять спросилъ я.
— Да ужъ такой хорошій, такой добрый, что и сказать нельзя. Какъ пріхалъ, сейчасъ всхъ своихъ дворовыхъ отпустилъ на волю… Крестьянъ перевелъ на оброкъ; при выкуп везд уступалъ пятую часть… За него и сейчасъ молятся здсь… И за что такого человка погубили!!.
— Кто погубилъ? — ршительно спросилъ я.
Власьевна, точно не слыша меня, — продолжала:
— Нашей сестр негодяя надо… Хорошихъ мы не любимъ… Когда онъ передъ войной-то пріхалъ сюда, я ужъ совсмъ большая была, все понимала… Видла, какъ онъ убивался… Не съ радости въ ополченье пошелъ… Ружья въ руки не бралъ никогда и вдругъ на войну! Не съ радости… А какой красавецъ-то былъ!.. Вы изволили видть портретъ ихъ… Здсь онъ гд-то у бабушки заложенъ былъ…
И Власьевна съ дланно равнодушнымъ видомъ выдвинула одинъ изъ многихъ ящичковъ бюро и достала оттуда плоскій футляръ… Власьевна очень ловко нажала пружинку и открыла крышку. На выцвтшемъ малиновомъ бархат лежалъ вдланный въ овальную бронзовую рамку дагеротипный портретъ. Ддъ Сергй изображенъ на немъ красавцемъ блондиномъ, съ большими пушистыми усами и ясными, смлыми глазами. На немъ черный бархатный пиджакъ и широкій свтлый галстухъ, завязанный большимъ бантомъ. Довольно длинные волосы зачесаны назадъ.
— Когда это сдлано? — спросилъ я.
— Не знаю-съ, — все съ тмъ же дланнымъ равнодушіемъ проговорила Власьевна. — Тамъ что-то подписано.
И она вынула портретъ изъ овальнаго углубленія футляра. Подъ нимъ нимъ лежала затрепаная желтая бумажка, сложенная въ нсколько разъ и сплюснутая портретомъ. Власьевна точно не видала ее, а указала мн на надпись на обратной сторон дагеротипа. По серизовому атласу было написано чернилами: „Годъ 1853. Маія 12-го дня. Переживетъ ли это ничтожное изображеніе нашу дружбу?“
Дагеротипъ выцвлъ, поблднлъ, но изъ рамки смотрятъ все еще живые, полные мысли глаза, и все лицо свтится радостью жизни… А что осталось отъ этого лица тамъ, подъ камнемъ у церкви? А дружба? Гд она? Въ чемъ ея слды или присутствіе? Я такъ былъ взволнованъ, что захлопнулъ крышку бюро, отпустилъ Агафью Власьевну и хотлъ пойти побродить… Но мысль о бабушк не давала мн покоя. И я вернулся, вынулъ сложенную бумажку изъ портрета и прочелъ тамъ:
„Я убила тебя… Любила только тебя одного всю жизнь и убила… Грхъ было любить и я солгала теб… И теперь не знаю: какой грхъ тяжче: преступная любовь или добродтель, сгубившая тебя?“
Всю ночь я не спалъ. Жизнь, съ ея быстро несущимися днями и ночами, съ ея мимолетными радостями и печалями, опять показалась мн такой маленькой и вмст съ тмъ такой загадочной…
С. Р.
XLI
Петербургъ. 15 іюня
Я не люблю, когда говорятъ о чьей нибудь любовной исторіи, потому что это всегда иметъ характеръ сплетни, осужденія, залзанія въ чужую душу, обыска чужого сердца. Въ вашемъ разсказ о бабушк ничего этого нтъ. Она ушла навсегда и вн всякихъ осужденій и сплетенъ. И ея несчастная любовь не выходитъ у меня изъ головы. А главное, меня мучитъ мысль: неужели то, что называютъ «жизнью», т. е. день за днемъ, съ маленькими житейскими заботами и мелочами, можетъ вытравить въ человк все, кром думъ о матеріальныхъ благахъ? Нтъ, не можетъ быть! Я назвала бы вамъ очень много стариковъ, которые до самой смерти сохраняютъ полетъ мысли и ясность ума, какому могутъ позавидовать и молодые. Я не говорю о Гладстон, о Дарвин, о такихъ великанахъ; нтъ, среди окружающихъ меня я могу назвать вамъ много именъ… Неужели это удлъ женщины? Гд же та «большая душа», о которой вы говорили? И вы помимо того, что бабушка просто заинтересовала меня, попали мн въ больное мсто. Мн постоянно больно видть, какъ женщина (въ большинств случаевъ съ помощью мужчины) ограничиваетъ свое существованіе, какъ она, по собственному желанію, низводитъ себя на низкій уровень и тратится на мелочи. Молодыя женщины, а чаще всего двушки, рвутся къ свту, къ знанію, къ свобод; у нихъ кипятъ идеи, стремленія… У большинства пожилыхъ женщинъ все это исчезло куда-то, матеріальный комфортъ и душевное спокойствіе — вотъ ихъ идеалъ. Идей никакихъ, одн домашнія заботы. Я часто увряла себя, что это мое заблужденіе или придирки. Я смотрла, напримръ, на сестру моего мужа, желала въ ней найти что-нибудь, кром хищническихъ инстинктовъ и самого откровеннаго себялюбія. И когда она начинала говорить съ озлобленіемъ «о передовыхъ женщинахъ», о дятельницахъ, о томъ, что женщин не нужно ни особеннаго образованія, ни дла, а только семья — мн становилось жаль ее; думалось, что наврное въ молодости волновало ее что-нибудь повыше того, въ чемъ она живетъ теперь… И я умолкала, а она считала меня побжденной.
Очень часто, когда я говорю о томъ, что не о хлб единомъ живъ человкъ — мн говорятъ:
— Когда мужъ даетъ вамъ большія средства, конечно, о хлб заботиться нечего.
Кругомъ меня женщины живутъ только вещами и въ вещахъ, волнуются матеріальными волненіями, радуются только житейскимъ благамъ. И когда я вижу женщину, исповдующую другія заповди и охраняющую своя святая святыхъ, вижу, какъ она до старости пронесла свои идеи и и не разроняла ихъ по дорог — я примиряюсь и съ жизньго, и со старостью. Вашъ разсказъ о бабушк. заставитъ меня еще чаще смотрть въ себя, а не на себя. Мн никогда не забыть его. Я врю вамъ, что въ ней и слда не осталось ни Монтэня, ни Карлейля — ничего, чмъ она волновалась и жила когда-то. Неужели, если прошла любовь — то прошли и лучшія стремленія. Нтъ! Такъ невозможно жить.