Осень в Декадансе
Шрифт:
К бастующим неожиданно примкнули студенты Университета и Медицинской академии, у которых к городским властям были свои претензии. В отличие от пролетариата, нацеленного на прагматичный результат, студенчество восстало против совокупной гнуси и, несмотря на изначальную обреченность борьбы, было настроено решительно.
Изголодавшиеся по масштабным событиям репортеры с радостным граем обживали площадь. Неуловимые лазутчики с фотокамерами шныряли в толпе, обнаруживая свое местонахождение шлейфом слепящих вспышек. Им вторили более смекалистые коллеги на балконах домов гильдий. Казалось, каждый из бесшабашной журналистской шатии не раздумывая свернет шею и продаст душу ради эффектного ракурса и сенсационного кадра. Один смельчак даже забрался в пустую нишу на фасаде «Альбатроса» и, стоя между статными покровителями кораблестроения, увлеченно панорамировал площадь. Другой шалтай сидел, омываемый шляпами, на парапете у самой кромки толпы, болтал ногами и пристально глядел в видоискатель, подстерегая решающий момент.
Бронзовый Франциск Ассизский на шпиле ратуши отрешенно проповедовал птицам, воздев руки к зябким сентябрьским небесам. Птицы закладывали виражи и, уклоняясь от нравоучений, пикировали на площадь. Там, в самой гуще толпы, под хлесткие речевки отплясывало аляповатое тряпичное чучело директоров завода о двух головах, с клыками упыря, заостренными ушами и игрушечной покрышкой на шее.
Мэр, как выяснилось вскоре, успел благоразумно заболеть, скоропостижно слечь с мифической неизлечимой хворью, в простонародье именуемой трусостью, делегировав к народу своих велеречивых клевретов с коробом, полным медовых сказок и лукумных посулов. Помятый тип с платочком в кармашке, верный соратник мэра во всех его паскудствах, вышел на ратушный балкон и предпринял попытку вразумить фрондеров пространной проповедью о долге и дисциплине — ну вылитый учитель Гнус — и был освистан и посрамлен как холуй и политическая профурсетка.
Площадь располагает к проповедям. Ну, или по крайней мере развязывает язык. Сановный пустозвон с плохо скрываемой брезгливостью взирал на санкюлотов; те, в свою очередь, с брезгливостью взирали на пустозвона и неодобрительно бурлили. Время от времени из коловращения шляп и транспарантов раздавался протяжный разбойничий свист. Импровизированный оркестрик, наспех спроворенный из народных самородков, то и дело разражался тушем — в строгом соответствии с городским девизом на фасаде ратуши: музыка прежде всего. Орава разновозрастных манифестантов с жаром скандировала глумливые лозунги. Какой-то шалопай в тужурке гимназиста с иезуитским простодушием предложил оратору спуститься вниз, к народу, для доверительного разговора на равных, если он и в самом деле сочувствует бастующим. Кончилось тем, что держиморда позорно ретировался с балкона вместе со свитой под хоровое улюлюканье толпы.
Все это я наблюдал утром с верхней площадки гиробуса, застрявшего в колоссальной пробке на проспекте Добролюбова; а после — спешившись, в толпе. Потливые, зычно орущие полицейские чины создавали видимость бурной деятельности. Больших трудов стоило преодолеть двойное оцепление: рядовые фараоны, в противовес начальству, были непроницаемы и непреклонны, пытаясь скрыть страх и растерянность перед неуправляемой людской стихией. Мой спутник, тертый судебный обозреватель, задвинул пламенную речь, расцвеченную патетическими восклицаниями о правах и свободах, особенно напирая на свободу передвижения и право на личную неприкосновенность, но успеха не имел. Однако стоило ему обмолвиться о том, что мы опаздываем в суд, где слушается нашумевшее дело о двойном убийстве, как стражи порядка волшебно оживились. Безотказная магия криминальных сводок. Нас пропустили.
Остаток дня я провел в зале заседаний, всецело поглощенный работой, игнорируя экстренные выпуски газет и кулуарные пересуды, которые происходили во время перерывов под конфиденциальный шелест жухлых листьев и шарканье подошв о каменные плиты открытой террасы. Неудивительно поэтому, что вечером я довольно смутно представлял себе масштабы развернувшихся баталий. Судя по торопливости конных полицейских, забастовка продолжалась — и не в самом благостном ключе. В киосках остались только ювенальный «Ёлкич» и сенильный «Эсхатолог»; все остальное сколько-нибудь информативное раскупили еще днем, а сбивчивые показания киоскеров разнились между собой не только стилистически, но и фактологически. Сходились они в одном: грядет большая буча с последующим закручиванием гаек, но об этом я догадался и без их помощи.
Знакомый букинист, в обтерханном подвальчике которого обычно можно было разжиться дешевой анашой и запрещенной литературой — от политических агиток до порнографических открыток, разница между которыми была далеко не всегда очевидна, — отделался от меня парой общих расплывчатых фраз, после чего с излишней торопливостью шмыгнул к себе в подсобку. Надо сказать, что выкурить его из этой норы не всегда удавалось даже шпикам, осуществляющим профилактические рейды по неблагонадежным — с их точки зрения — местам, рассадникам порока и вольнодумной ереси. Сам же начиненный взрывоопасным чтивом погребок сегодня пустовал, если не считать кадавра-книгочея в закутке, годами не казавшего нос наружу, вскормленного типографской краской и постепенно мимикрировавшего под неброские книжные корешки. Это иссохшее и истончившееся, как гербарий, энциклопедически начитанное существо давно уже воспринималось посетителями как гений места, непритязательная часть ландшафта; с тем же успехом я мог бы обратиться с вопросом к книжному шкафу.
Я собирался заскочить домой, оставить скетчи и отправиться к ратуше рисовать забастовку. С этими оптимистическими планами я пересек площадь Восьми сонетов, свернул на улицу Мориса и только тут заподозрил неладное. Пустые магазины, осиротелые столики на террасах кафе, отсутствие лоточников и беспризорный вид продуктовых лавок, где бойкая торговля обычно продолжалась до самой ночи, — картина тревожная и настораживающая в глазах городского жителя, приученного к шумной толчее как к непременному атрибуту урбанистического пейзажа, как к элементу городского воздуха, которым он привык дышать. Хозяин единственной открытой лавки — корпулентный бородач в опрятном фартуке и нарукавниках — выглядел реликтом, последним мамонтом уличной торговли, выжившим по странной прихоти природы. Вид этого амбала, любовно раскладывающего артишоки и райские яблочки, немного меня успокоил и приободрил, пусть даже под навесом не теснились, как обычно, покупатели с продуктовыми пакетами и свертками.
Поравнявшись с лавкой, я уловил подозрительный гул впереди — там, где улица огибала открыточный, сказочно красивый особняк, круто забирая в гору, — а в следующий миг понял, что идти на площадь отпала всякая необходимость — она сама ко мне пришла: толпа манифестантов хлынула мне навстречу. Лавина рук, голов, остовы транспарантов, словно древки разбитого, в панике отступающего войска. Грохот стоял невероятный, от топота сотен ног гудела земля; казалось, стекла в витринах полопаются и пойдут круговыми трещинами от напряжения.
Положение складывалось отчаянное: что бы я сейчас ни предпринял, куда бы ни метнулся, спасаясь от человеческой лавины, меня сметут и растопчут; разве что взмыть вверх по стене, подобно прыткому графу Дракуле, повиснув на цветочном ящике или ажурной балконной решетке. Впрочем, если бы даже подобный акробатический кульбит был мне под силу, местные филистеры без лишних сантиментов и укоров совести стряхнули бы меня вниз, в самое пекло. Достаточно было бросить беглый взгляд на эти сытые рожи, пышущие самодовольством и нерушимым равнодушием к чужой участи, вслушаться в лязг дверных запоров и торопливый грохот затворяемых ставен, чтобы понять: на этой улице никто и пальцем не пошевельнет ради спасения ближнего своего. В мире дозированной доброты, как в аптеке, все взвешено, сочтено и отпускается строго по рецепту.
Хозяин лавки, обескураженный не меньше моего, застыл с открытым ртом на тротуаре, сжимая ананас за мясистый лиственный чуб, как бомбометатель чеку. Далекий переулок Эмпириков бурлил и клекотал: над волнами бунтовщиков, как бакены, раскачиваясь, плавали конные полицейские в высоких касках, охаживая дубинками всех без разбору. Воздух вибрировал от топота и ора. В пределах досягаемости не наблюдалось ни проулков, ни тупиков, ни щелей между зданиями, ни даже трещин на фасадах — улица вылизанная, благообразно бюргерская, катастрофически не приспособленная для многофигурных военных маневров. Нарядная западня. Стоять — глупо, бежать — бессмысленно. Я сделал единственно возможное — пошел навстречу угрозе.
Трудно сказать, было ли это умопомешательством, животным инстинктом, внезапно взявшим верх над разумом, или же просто опасной придурью. Стихийная, разрушительная сила, особенно вблизи, производит гипнотический эффект, подчиняет себе, грубо выдирает с корнем из привычной цивилизованной почвы и волоком тащит за собой; в такие моменты от близости смерти сжимает горло и захватывает дух, и чем ближе гибель, тем это притяжение неодолимее. Мной овладела эйфория. Если бы смерть настигла меня в тот момент, я бы встретил ее с неподдельным восторгом.