ЖАНРЫ

Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:

Где ж Казимерас видел это… собственными глазами?.. Ах, издалека это приходит, через горы лет катит вместе с дуновением ветра. «Противогазы надеть!» — мечется по окопам ефрейтор. Солдаты в противогазах — какие-то двуногие животные, бегают по унылому полю, бессильно машут руками. Казимерас задыхается, прижавшись спиной к камню, руки сами норовят сорвать с лица вонючую резину, но он, стиснув зубы, держится — будь что будет, не надо спешить, сперва сосчитает до десяти… раз, два, три… сосчитает… Раз, два, три… все, конец… далеко от Лепалотаса, от Матильды и детей… так далеко… раз, два… Метавшийся рядом солдат срывает противогаз, вскочив, поднимает кулаки. «Ироды вы!..» — кричит. Всем ртом втягивает воздух, бежит, но тут же спотыкается, хочет подняться, но не может, хватается руками за горло, за грудь, корчится. Его тело дергается. Сиплое хрипенье. Потом затихает. Раз, два… до десяти… раз, два…

Казимерас Йотаута поднимает голову.

— И это в Литве?

— Да, отец.

— Сейчас, сегодня?

— Газета этого года.

Тяжелые кулаки отца бухают по столу.

— Хуже не бывает, — говорит Каролис.

Мать справляется с нахлынувшей волной слабости. Мало ли злодеев? В самом Пренае сын отца топором зарубил. За то, что золото припрятал и ему не давал. Сколько конокрадов неисправимых, разбойников…

— Хорошего человека никакая власть не карает, — говорит она и снова отворачивается к окну, словно пряча глаза.

— Почему ты, мама, говоришь это? — печально спрашивает Людвикас.

— Или я не так сказала?

— Не так, мама. Если наш крестьянин поднялся против такого порядка, если он посмел сразиться с властями, то сама знаешь, что не от хорошей жизни. И если одного из этих крестьян совсем недавно задушили в газовой камере, то знай, мама, что это могло случиться и с твоим сыном. Или с нашим отцом, мама!

Побыли очень уж мало. Еще вечером того же дня собрались в дорогу. Мать с отцом пытались уговорить их остаться, но Людвикас сказал, что завтра утром и у него и у Эгле работа.

— Приезжайте как-нибудь хоть на несколько деньков. Вишни уже начали краснеть, и яблоки, кажется, уродятся, — приглашала мать; ледок в ее сердце оттаял, глаза ласковее смотрели на Эгле.

То ли от слов матери, то ли от ее доброго взгляда Людвикас как маленький схватил пахнущую черноземом огорода руку, поцеловал.

— Ты всегда была добра ко мне, мама, а если я сейчас что не так сказал, то не для того, чтобы тебя обидеть. И еще прошу: полюби Эгле, как меня.

Эгле, почти все время молчавшая, показалась родной, давно знакомой, — просто удивительно, как эта изба раньше не знала ее присутствия.

— Дети мои, — мать сложила ладони для молитвы, подняла к лицу, зажмурилась. — Только бы вам было хорошо…

Людвикас обнял отца за плечи (почему? — никогда так не прощался, уходя из дому), подал руку Каролису, крепко пожал, подошел к Саулюсу:

— Будь здоров, малыш.

Саулюс отвернулся к стене. Он не понимал странных разговоров взрослых и их поведения, а может, сердился, что брат до той поры как бы не замечал его. Будто он и не брат ему, а чужой дядя.

— Не подашь мне руки?

Саулюс оглянулся через плечо:

— Нет.

— Сердишься?

— Нет.

Людвикас взял мальчика за плечи, ласково потормошил.

— Как хорошо, что тебе только семь…

Все вышли проводить Людвикаса.

После прошумевшего дождя воздух пах липовым цветом, с листьев яблонь падали тяжелые капли, жужжали пчелы, снова взявшиеся за работу. Отец пожаловался, что ливень местами примял яровые, Каролис успокоил: уже отцвели, мол, поднимутся, только бы градом не побило. Вот и все, о чем они говорили на прощанье.

Когда Людвикас с Эгле удалились по проселку — Эгле, как маленькая девочка, бежала босиком, держа в руке туфельки, — Йотауты медленно вернулись во двор и у ворот, будто сговорившись, еще раз оглянулись. Но никто не сказал ни слова, голова пухла от мыслей.

Мать вошла в избу и остановилась у двери, увязнув в унылой пустоте. Та же самая просторная комната, стол в углу между двумя окнами, у стен отдраенные добела лавки, широкая деревянная кровать у теплой стенки. И скамеечка возле порога с ведром питьевой воды и железной кружкой, и охапка полешек у топки. На стене над столом образы Иисуса Христа и девы Марии, в углу полочка со старыми календарями да молитвенником. И вешалка для полотенец, красиво вырезанная Каролисом, буфет… Все как было. Так откуда же это уныние? Ведь и впрямь чего-то не стало, исчезло что-то. Что же унес Людвикас, уходя с пустыми руками? А может, оставил то, чего она не может разглядеть, и мать теперь чувствует присутствие чужого. Наконец замечает клочья газет. Как дрожали руки сына, рвавшие эти бумаги. «Сожгите! Их надо сжечь, как и весь мир насилия…» Минутами матери казалось, что она не узнает сына. Неужели это Людвикас? Что сделали с человеком город и книги… Разве не так погиб когда-то брат Казимераса Миколас? Правда, папаша Габрелюс только царских жандармов винил, а что у его сына в голове был туман… Но ведь и Саулюс пойдет в науку. Крошка еще, но в мыслях мать его видит иногда… Так ясно видит статного мужчину в полосатом костюме и в шляпе. Что ждет его, Саулюса? Правый глаз карий, левый — голубой. Может, это и не худой знак и она зря растравляет сердце.

Мать взяла голик, смела бумажки к поленьям — сожжет, пустит дымом, на целую неделю хватит на растопку. Тронула один листок, другой подняла, потом стала рыться в ворохе бумаг, пока наконец не нашла. Сердце билось тревожно, колотилось в груди, — наверно, мать слишком долго пробыла нагнувшись. Пронзила мысль — не видел ли кто, как она рылась в этом мусоре? Но в избе она была одна. Уселась под окном; лучи вечернего солнца сочились сквозь ветви лип, плясали на столе, блеснули на лезвии хлебного ножа, прыгнули на бумажный клочок с изображением смертника. Полосатая одежда как с чужого плеча, бессильно повисшие руки, опущенные глаза, неживое лицо. Ведь и у него было детство, родной дом. Где-то живут его родители. Мать и по сей день, может, надеется… ждет… ничего точно не знает… ведь это ее сын, она его родила и вырастила, он для нее лучше всех…

Матильда долго глядела на клочок бумаги, смотрела в оцепенении, и вместо чужого лица вдруг мелькнул Людвикас. Это его, молодое и изможденное лицо, его печально опущенные глаза, его губы… Он, Людвикас! Это могло случиться и с твоим сыном. Господи боже…

Скомкала бумажку, выпрямилась, затянула потуже клетчатый платок и взглядом хозяйки обвела избу. Направляясь к хлеву, остановилась у ворот, посмотрела на дорогу.

Дорога была пуста.

Тяжелый сегодня день, подумала.

Но день еще не кончился.

Казимерас смазывал колеса — завтра пятница, затемно уедет на базар, чтобы перед обедом успеть вернуться, пока подсохнет в прокосах клевер; конечно, если опять не зарядит дождь; но не похоже, ласточки носятся под облаками, и в низинках уже курится туман. Каролис, согнувшись под тяжестью плетенки, тащил из сада мокрую траву для лошадей на ночь. Запахло аиром и таволгой, — видно, у болота косил, не станут жрать лошади. Отец рассердился малость, но ничего не сказал, только взял тяжелый ключ и подтянул гайку на оси. «Нужна новая пара колес, не время будет искать, когда развалятся, — подумал он. — Зимой обязательно придется звать мастера. Но ведь мог бы и Каролис. Посмотрел бы, как мастер делает, и сварганил бы, хорошие руки у парня. Лавки в избе какие сколотил, все спинки в сердечках. А стол, а шкафчик… В папашу Габрелюса уродился… Вот только времени у него маловато. Ведь и мои руки к топору и рубанку привычные, избу мы построили, можно сказать, вдвоем с Каролисом. Все мы мастера, только Людвикас… Ах этот Людвикас. Только что он был здесь, говорил, показывал такие страшные вещи, а не успел он уйти, как я колеса смазываю… Неспокойный мир, кругом резня… Но пока живешь, человече, надо и поесть, надо и на базар съездить…»

Отец заботливо осмотрел телегу, кликнув Каролиса, в амбаре начерпал из закромов и взвесил пять центнеров зерна — до жатвы целый месяц, а многие уже последний хлебушек испекли, слышно, подорожало зерно. Еще ячменя набрал — тем же заходом на мельницу заглянет, крупа нужна. Завязанные мешки поставил возле двери: утром удобнее будет взвалить на телегу. Дверь запер.

— Отнеси ключ в избу и повесь на гвоздь, а я теленка приведу.

— Когда за коровами пойду, тогда и теленком займусь.

Поделиться с друзьями: