Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
— Коровы-то пускай жрут. В свинарник соломы побросай. Еще вчера мать говорила.
Заковылял мимо гумна, размахивая обеими руками. Деревянная нога скрипела на каждом шагу, ремни терли культю, и Йотаута подумал, что завтра в Пренае придется поискать кожаные ремешки: и узду для лошадей починит, и для ноги будут в самый раз.
Багровое солнце висело низко, едва не касаясь леса. Длинные и тяжелые тени деревьев ложились на росистые поля. Сосед Крувялис загонял в луговину кол, и вечерняя земля дрожала от глухого туканья.
Фыркнула лошадь, протянулась черная тень.
Казимерас Йотаута и в двадцати шагах увидел мужчину, едущего на лошади прямо через клеверище. Крупная, с широкими бабками гнедая лошадь переставляла копыта легко, — видно, ее не впрягали ни в плуг, ни в телегу. Мужчина средних лет держался в седле прямо, солнце освещало его загорелое, угловатое лицо. Будто осколки черного стекла, холодно поблескивали глаза. Так же блестели и голенища его сапог.
Рука дернула поводья, лошадь приподняла голову и остановилась. Мужчина острым взглядом, словно лезвием косы, полоснул по Казимерасу Йотауте. Лошадь мотнула головой, звякнула колечками узды.
— Что скажешь, Густас?
Густас все еще глядел исподлобья, кажется, даже не моргнул.
— Уже сотворил, Йотаута, «вечный упокой»?
Казимерас краешком глаз покосился на дом — далеко отошел, на целый загон. Хоть была бы рядом Матильда, подумал он с тоской… Нет, но ведь он же на своем поле, на своей земле! Он, старый солдат, знающий, за что стоять. И это главное.
— Мой такой совет, Густас: скачи, откуда прискакал.
Густас отпустил поводья, и лошадь оказалась так близко от Йотауты, что Казимерас невольно попятился.
— Брось эти шутки, Густас!
— Ты не ответил мне на вопрос: сотворил ли ты по мне «вечный упокой»?
— Сотворю, когда в могиле окажешься, — ответил Казимерас. Слова сорвались невольно, и он тут же пожалел об этом — не стоит дразнить зверя, когда у тебя руки пустые.
Густас захохотал — блеснул золотой зуб, встопорщились короткие усики.
— Хо, там видно будет, для кого из нас раньше этот час пробьет. Но я тебе, царский генерал, вот что хотел напомнить: не забывай помолиться за покойную сестру моего отца Монику Балнаносене, на земле которой сидишь.
Конечно, Йотаута знал, что Густас напомнит про землю. Этой набухшей болячки и каленым железом не выжжешь; она будет гноиться вечно, распространяя омерзительный смрад.
— Это моя земля, — медленно и твердо сказал Казимерас Йотаута. — Моя! Наследство от моего отца. И мне не о чем больше с тобой говорить, Густас.
— Хо-хо!
Густас резко натянул поводья, и лошадь встала на дыбы, присела.
Йотаута отскочил в сторону.
Лошадь заржала и ударила передними копытами о землю — там, где несколько мгновений назад стоял Казимерас Йотаута.
— Отец! — донесся звонкий голос Каролиса.
Сын бежал к ним с четырехзубыми вилами в руках. Густас, увидев его, огрел лошадь плеткой и через ячменное поле ускакал в сторону Швянтупе.
Казимерас Йотаута стоял белее бумаги.
Каролис допытывался, кто был этот всадник и чего он хотел. Отец не ответил. Намертво сжав губы, молчал, словно разучился говорить, не спуская глаз с удаляющегося всадника. Каролис спрашивал снова и снова. Отец только отмахнулся, мотнул головой и повернул к дому.
Солнце уже опустилось, зори алели, словно открытая рана.
Налетел порыв ветра, зашумели ветки клена, зашелестели листья и тут же затихли, успокоились.
Посреди двора их встретила мать. Лицо и глаза ее говорили, что она о чем-то догадывается.
Отец хотел пройти мимо, но, видно, понял, что нельзя дольше молчать.
— Густас был.
— Я так и подумала, — сказала мать.
— Почему?
— Сама не знаю. Просто чувствовала, что этот день…
— Старый Густас спалил наше гумно вместе со всем урожаем, — отец повернулся к Каролису, ему одному говорил. — Его сын тоже зубы точит. Неспроста он здесь появился. Помни это, Каролис.
Отец казался страшно усталым.
— Пойду прилягу, — сказал.
Мать посмотрела на закатное небо, потом повернулась туда, где всходит солнце, ища взглядом спокойствия и ясности.
— Каких только дней в жизни не бывает.
Лениво тявкнул пес, через минуту заскулил, потом залаял взахлеб.
В листве клена шелестел дождь, завывал ветер, иногда такой вихрь накидывался на торцевое оконце избы, что стекла дребезжали и хлопала во дворе калитка, не закрытая на ночь.
Духота теснила грудь, в горле было сухо, и хотелось пить. Вроде и не ел ничего соленого вечером-то. Лучше всего, конечно, сейчас бы заснуть и проснуться только утром — тело отдохнуло, перед глазами светло. Но как заснешь, если слух напряжен, все слышишь, в голове стоит звон от этого напряжения, а может, от мыслей, которые наплывают непрестанно, обрушиваясь на тебя тяжким бременем.
Казимерас Йотаута откидывает рукой одеяло с груди, приоткрыв рот, ловит воздух. Встал бы и напился воды, но разбудит жену. Пускай спит Матильда; она крепкая, знает, когда положено работать и когда отдыхать. Только ты такой, словно самому черту душу продал. Но за какие грехи-то? За чужие или за свои? А может, ты пожертвовал покоем, желая добра? Но опять же — кому добра-то? Себе? Чужим? Чувствуешь за собой вину и не знаешь, перед кем да в чем провинился. Перед соседом был неправ? Перед детьми? Или перед собой? Боже милосердный… Целый день лил дождь и ночью моросит, намокнут поля. Может, потому ночь так тяжела. А другие ночи? Вспомни, когда ты встал и улыбнулся заре?
Пес скулит, — может, кошка бродит возле хлева, может, теленок трется о загородку. «Как это я калитку не закрыл: теперь ветер всю ночь будет хлопать, не даст спать. Правда, Каролис последним вернулся с поля, но что молодому, храпит себе спокойно в чулане. Вот и хорошо, пускай храпит. Еще год-другой, и придется ему жениться, хотя мать и слышать не хочет. Пойдут дети, прибавится хлопот по хозяйству. Радоваться надо, что время нынче не то и война давно уже кончилась, не придется ему рыть окопы на австрийской земле. Сколько я их там вырыл… Наверняка по сей день ямы зияют… «Вперед, батарея!» — и мы мчимся по глубокой осенней грязи, ползем по болоту — заляпанные грязью с головы до ног, во рту вкус ила. Падаем, встаем, тащим орудия, глотаем пороховой дым. «Вперед! Вперед!..» Трупы, трупы… Будто ржаные снопы в поле. Некогда остановиться да оглянуться. Перешагиваем через трупы, колесо орудия вдавливает мертвую голову в грязь. «Вперед…» И все дождь… все дождь… и дождь…»
Гремит цепь, и пес рычит, потом заливается яростным лаем. Казимерас встает, вглядывается в серую тьму.
Мать выбирается из кровати, в одной сорочке подходит к окну, постояв там, нашаривает на лавке юбку, напяливает через голову, снимает с крюка сермягу Казимераса.
— Куда это собралась?
— Надо.
— Каролиса разбуди.
— Оба вы недотепы.
В открытую дверь избы врывается ночная прохлада. Пес уже притих, только жалобно скулит. Шуршат дождевые капли, на тропинке блестит лужица. Ночь темна, если и стоит кто у колодца — не разглядишь, а что и говорить о хлеве или амбаре. Но ведь мать в своем дворе. В своем! Простоволосая, босая, тихонько шлепает по двору. Движется, как черное привидение. Останавливается у амбара, поднявшись по ступенькам, толкает рукой дверь. Заперто. Проходит мимо гумна, вслушиваясь в ночь, сворачивает к хлеву, окликает пса. Дождь льет щедро, волосы у матери уже намокли, по лицу стекают капли, собираясь в уголках сжатых губ, будто слезы.