Осенние дожди
Шрифт:
— Нечего отлеживаться, не такой уж ты немощный,— с добродушной насмешливостью произнес он.—Одевайся, пойдем походим но первому снегу.
Я обрадовался. Сколько себя помню, первый снег для меня — всегда праздник. От белизны ли его трогательной, ни с чем, как мне кажется, не сравнимой; от бодрящей ли свежести пахнущего яблоками воздуха; оттого ли, что сами собою возникают перед глазами картины полузабытого детства, но только первый снег и праздничность — понятия для меня неразделимые.
Я начал поспешно одеваться.
— Две минутки — и готов!
— Не торопись, не торопись.
По широкой улице поселка, оставляя четкие цепочки следов на снегу, шли люди: были это, главным образом, молодые парни и девчата, они шумно перекликались, озор-
по толкали друг друга плечами, лепили снежки и па ходу швырялись ими, а заметив Руденко, переходили на степенный шаг:
— Михаилу Степановичу салют!
— Привет, товарищ секретарь!
Идти рядом с ним интересно: всех он знал. То и дело кого-нибудь останавливал, о чем-то расспрашивал, просто перекидывался шутками; и все это так, между прочим, словно ему от этого одно удовольствие.
Признаться, я втайне завидовал той удивительной, недоступной мне легкости, с которой Руденко находил общий язык со всеми этими молодыми и пожилыми, веселыми и угрюмыми людьми; и это не было ни панибратством, ни приспособлением «под народ»: просто он был понятен и нужен людям, а они понятны и нужны ему; и это их объединяло.
— Слушай, Алексей Кирьянович, ты сам-то из каких? — вдруг спросил Руденко.
— Не понял вопроса.
— Ну где, в каких условиях вырос?
— Аа-а. Безотцовщина, мать растила. Поденщица. Потом, как у большинства из нашего поколения: учеба. Комсомольская работа. Служба на флоте. Потом журналистика. Я ведь литератором-то уже в зрелые годы заделался, когда голова поседела. А почему вдруг спросил?
Руденко ответил не сразу.
— Да, по-честному сказать, позавидовал я тебе недавно.
— Мне?! — я невольно рассмеялся.— Гляди-ка, мои акции повышаются.
— Верно-верно. Разговорился с Лукиным, а тот, что ни слово, на твое мнение ссылается: «Кирьяныч говорит», «Кирьяныч считает...» Высшая инстанция! — Руденко улыбнулся.— А уж Лукина-то я зна-аю: он даже таблицу умножения просто так, на веру, не примет. А к тебе, видишь, расположился.
— Эго я его приворожил.
— Нет, серьезно. А я по себе знаю: ох, как непросто это дается — расположение рабочего человека.
Я не удержался от смеха:
— Вот тебе на! А я только что мысленно тебе завидовал. Гляжу, как ты прост с людьми. У меня-то это, знаешь, всегда со скрипом.
— Завидовать-то не мне надо,— сознался Руденко.— Думаешь, это мне доверие? Должности моей. В представлении людей партийный работник — это, как бы тебе сказать? Нравственный эталон, что ли. У нас как принято в народе? Коммунист сказал, стало быть, это наверняка правда. Одна правда! А если все-таки неправда, люди гот-час отделяют это от партийности, скажут: человек случайный в партии. Примазавшийся.
— Ты это, собственно, к чему?
— А к тому, что от имени такой инстанции и разговаривать надо соответственно, без малейшей тени равнодушия или, скажем, лукавства. А то ведь у нас как? Думаем иной раз: вот нашли кратчайший путь к сердцам. А Маркел, глядишь, без всяких лекториев: укараулит момент, когда человеку особенно тяжко, подойдет участливо — вроде бы и без агитации, а глядишь — он уже в его руках, как теплый воск, что вздумается, то и лепи. Не-ет, тут уж надо признать, любим мы еще книжные равнодушные слова.
— Знаешь, я вот вспомнил: у нас интендант был на корабле. Он не говорил — самогонка, а продукт кустарной перегонки зерна. Бывало, зовет на день рождения: коньяка, говорит, не обещаю, а кустарного продукта достал у одной бабуси.
— Понял,— рассмеялся Руденко.
— А ты бы пошел к Маркелу на выучку. Небось не откажет.
По внезапно окаменевшему лицу секретаря я понял, что шутка не к месту.
— В Высшей партийной школе, когда я там учился, был один преподаватель,— задумчиво сказал Руденко.— Старичок, и в тюрьмах сиживал, и в ссылки по этапу хаживал... Так вот он говорит: не зубоскальте по адресу врага. Только глупец способен пренебрегать его опытом, даже если это лютый враг.
— А ты Маркела к каким относишь, к лютым?
Руденко подумал, прежде чем ответить.
— Положим, для лютого он мелок. Так, хорек...
— Как-как ты сказал?
— Хорек. А что?
— Ничего, совпадает с моим представлением о нем.
— Страшен-то не он сам, страшно дело, которому он служит,— продолжал Руденко.— И еще страшно то, что служит-то он... по убеждению, а не из корысти. Корысть люди разгадают быстро. А мы этого порою недооцениваем, стараемся представить Маркелов примитивными захребетниками. А Маркел апеллирует к окружающим: вы гляньте, люди, я-то не о богатстве радею!
Так откровенно мы с Руденко говорим обо всем впервые, хотя насчет сектантов нам приводилось толковать и прежде: я начинаю догадываться, что не ради одного первого снега Михаил Степанович зашел ко мне.
Оп шагал легко и быстро, совсем по-юношески; и мне с моим костыликом трудно угнаться за ним; и тогда он пошел медленнее. Сгреб с крышки какого-то ящика горстку ослепительно-белого снега, сжал в кулак комочком и зачем-то понюхал, зажмурился.
— Удивляешься, почему нюхаю? Снег еще как пахнет!
— Снег-то? Чем?
Вишневым цветом. Вот, знаешь, в мае выйдешь рано-рано в сад. А он весь в цвету. А еще прохладно...— и сознался, будто бы даже с неловкостью: — Я ведь вырос в Средней Азии. Отец на фронт ушел, а пас эвакуировали... И вот, веришь, до восемнадцати лет, пока в Москву не приехал, не представлял, какой же он снег. Читать читал. В кино, конечно, видел. А чтобы вот так, руками потрогать... Вот тогда-то я и открыл, что снег пахнет.— И без перехода вдруг спросил: — Ты знаешь, что Анюта тяжело болеет?
— Нет. А что с нею?
— Третий день в больнице. Соседки по общежитию пришли ко мне в слезах: умрет, говорят. Вызвал эту твою приятельницу Галину, Надо, мол, спасать человека. А она мне: тут медицина бессильна! Любовь. Любовь, говорю, любовью, а в больницу вы ее заберите.
— Так что же все-таки с нею?
— Глубокая депрессия. Коварная штука, между прочим. Может исчезнуть бесследно, а может и в могилу свести. Она, видишь ли, внушила себе, дуреха, что Алешка Ковалев по ее вине со стройки убежал. Ах, Маркел, Маркел! Пакостит на каждом шагу, а сразу его не ухватишь.