Периферия
Шрифт:
— Знаете, после чего я перестал приглашать сезонников? После умело пущенного слушка, что я беру. Его отголоски не миновали и ваших ушей. Меня хотели подать как главного сборщика податей на всем пространстве от Сырдарьи до Арнасайских разливов. А до этого меня пытались вовлечь. Приносили многие тысячи. Бери и будь с нами и делай, что нам надо! Опутывали тонко и методично. Я просигнализировал — мне ответили, что мои обвинения не имеют под собой оснований. Я просигнализировал выше, но ответ мне подготовили те же люди, что и в первый раз. Я понял, как широк круг тех, кто паразитирует на хлопке, на новых землях. Я многое знаю, и сейчас по моим материалам начато расследование. Для этого, правда, потребовалось еще одно обращение в высокие инстанции. Скамья подсудимых будет длинной.
— Не боитесь?
— Боюсь. Но верю и действую. В вас вижу единомышленника и хочу, чтобы вы видели единомышленника во мне. Может статься, вы и окажетесь рядом в ту минуту, когда это будет необходимо.
Ракитин подумал, что Тен посягнул не на осиное — на гадючье гнездо. В него полетят камни. Волчьей стаей анонимок он и сейчас, наверное, обложен. Сказал:
— Пусть с опозданием, но я благодарю вас за предложенную квартиру.
— Хотите знать побудительный мотив? Симпатия к вам. Симпатия к человеку честному, ищущему, вот и все, вот и все. Необычно, не так ли? В вашем воображении существовали другие побудительные причины. Да, мне может понадобиться ваша поддержка. Большего мне не надо. К миру вещей, к достатку и комфорту отношусь более чем спокойно. Этого дома и обстановки я не замечаю, так мало они для меня значат. Симпатией моей к вам я не козырял, и вы ее не увидели, у вас тогда другое на уме было. Время вас поправило. Сейчас мы заодно. Так мы сможем намного больше, чем порознь. Это меня и привлекает.
— И меня, — заверил Николай Петрович.
— Теперь, будьте добры, сообщите, что послужило причиной…
— Помните, я знакомился с работой вашей партийной организации? Увидел формализм и бездеятельность. Единственное, что вполне удавалось секретарю, это быть вашей тенью. Вы, как гора, возвышались надо всем. И я задал себе вопрос: зачем вам, человеку сверхдеятельному, бессловесный секретарь? И усмотрел в этом стремление к бесконтрольности и единовластию. Насторожился. Скрыть что-то неблаговидное легче всего именно таким образом. Тут мне шепнули: «Тен очень богат, он дирижирует сезонниками, его бескорыстие лживо». Это хорошо наложилось на первое впечатление. Дальнейшее в пояснениях не нуждается. Опровергать себя всегда тяжело и стыдно.
— Я видел, что вы недовольны работой Хабибуллы Умаровича, но не придал этому значения. Коллектив делал все, что от него требовалось. А так ли уж важно, как это достигалось?
— Важно. Возьмите новый закон о трудовых коллективах. Он направлен на развитие производственной и общественной активности всех работников.
— Хабибуллу Умаровича мы переизбрали секретарем. По моей настоятельной просьбе. Я держал его в худом теле, но я и помог ему встать на ноги.
— А Хмарин? — спросил Николай Петрович.
— И Хмарин. Он просидел у нас весь декабрь. Учил и показывал. Теперь у нас совершенно новый секретарь. Чувство собственного достоинства, свежие веяния, уверенность. Эрнест Сергеевич тактично указал и на мою вину. Сказал слова, которые, должен признаться, понравились и запомнились. Я понял, что был не прав, принижая роль секретаря. Свою ошибку исправил, о чем информирую. Прошло всего три месяца, и прогноз Хмарина оправдался. Я получаю от партийной организации все большую помощь и поддержку. Это и на меня хорошо действует. Я поборол страх и направил в Центральный Комитет КПСС перечень безобразий, которые сотворила на целине группа высокопоставленных должностных лиц.
— Абдуллаев и Носов в курсе?
— Каюсь, я застарелый индивидуалист. Мой индивидуализм — мой враг. Я сопротивляюсь, но это всегда сражение с сильным противником. Буду вам признателен, если вы посодействуете моему сближению с этими людьми.
— Вы самокритичный человек.
— Что делать! Критика снизу вверх нуждается в реанимации. Прагматическое «что мне за это будет» лишило ее слова. К критике сверху вниз относишься как к должностным указаниям. Для меня она не повод к самоанализу, а раздражающий окрик, первая и единственная реакция на который — скорее о нем забыть.
— В вашей «Ветке цветущей сакуры» тоже что-то тоскливое, даже скорбное, — сказал Николай Петрович. — Это впечатление идет второй волной. Возможно, я бы и не осознал этого, не сойдись мы сегодня поближе. Вот вы встали и пошли навстречу опасности. Сказали себе: «Надо». Но объясните мне, чем вам дороги ваши два очень грустных и очень разных полотна?
Тен подпер руками подбородок, и щели его глаз еще сузились. Сейчас он скорее созерцал, нежели анализировал. Его знали сотни людей. Его настроением интересовались ежечасно, переживаниями — никогда. И дом мало чем отличался от работы. Он и дома был директором, должностным лицом. Домашние иначе его не воспринимали. Родилось одиночество. Он все время вращался в человеческой гуще, принимал решения, которые касались многих. Но одиночество не проходило. С ним были откровенны той откровенностью, которая не включала в себя интересы к его внутреннему миру. Ночные часы раздумий и самоанализа окрашивали его одиночество в броские тона. Он не говорил об этом ни с женой, ни с дочерьми, занятыми молодым воркованием, занятыми собой. Он знал, что не будет понят, что ночные мысли у него настолько личные, настолько его, что другие, даже близкие люди удивятся, если он перескажет им их.
— В этих картинах есть еще радость и боль одиночества, понятые неоднозначно, — сказал Тон. — Расшифровать не берусь, это не по моей части. Как вы догадываетесь, я не уроженец здешнего края. Родным его сделали обстоятельства. Мне было пять лет, когда мы приехали сюда из Приморья. Земли в пойме реки Чирчик были тугаями. Наши отцы врубились. Тугаи стали большим рисовым полем. Мы быстро встали на ноги. В войну машинами возили деньги в Фонд обороны. Сейчас наши земли самые плодородные в ташкентском оазисе, а корейские колхозы — одни из самых зажиточных. Но рано или поздно такого человека, как я, неизбежно посетит мысль: «А надо ли было переселять такую массу людей с Дальнего Востока, бедного людьми и по сей день?» Понимаю, корейца трудно отличить от японца. Но разве за одно это можно выражать недоверие целому народу? Пусть мы попали в гораздо лучшие условия. Но о допущенной несправедливости я сожалею. И художники на своих полотнах сожалеют. Пусть они сожалеют о другом, какая разница? Их человеческая боль сродни моей. Живопись, как и музыку, я не могу понимать однозначно. Это всегда лавина образов. Я беру то, что мне близко. Лавина, ничуть не уменьшившись в объеме, несется дальше. Но я могу вернуть ее, позволить ей низринуться снова и вновь отбираю нужное мне. Наверное, это и имеют в виду, когда говорят, что все на свете повторимо.
— Вас интересно слушать, — сказал Николай Петрович.
— С женой об этом я почему-то не умею говорить.
— Извините за вторжение в вашу личную жизнь, но где ваша супруга?
— Дочери ей ближе, и большую часть времени она проводит с ними. Сюда приезжает на субботние и воскресные дни.
— Передышки в витках одиночества?
— Я бы так не сказал. Новые круги, иной уровень. Сложно объяснить.
— Я не вправе этого касаться?
— Может быть, и так. Я и сам стараюсь этого не касаться.
— Есть пределы объяснимому?
— Есть, — сказал он, словно ему это было известно.
Николай Петрович понял. Он тоже ощущал эти пределы как линию горизонта, пластичную, пульсирующую: иногда ты на возвышенности и купаешься в просторе, иногда надолго застреваешь в сумеречном каменном ущелье. С приходом Кати в его жизнь одиночество кончилось, потом вдруг вспыхнуло жарко и неукротимо, опаляя близких. Теперь накал самоистязания померк, и наполненность жизни не шла в сравнение с прежними годами. Но разве чрезмерная заполненность жизни — спасение от одиночества? Кратковременная защита. Есть свойства души, располагающие к одиночеству, а они не могут быть изгнаны или заменены другими. Им можно приказать умолкнуть, съежиться, отойти в тень — на время. Потом они напоминают о себе и берут свое. А если их все время держать в тени, становится еще хуже, и самое лучшее — не мешать им и не понукать ими. Николай Петрович попробовал облечь эту мысль в слова, а Иван Харламович попробовал помочь ему. Что-то у них получилось, но сумбурное, не цельное. Они навезли на стройку материалов и сложили их по периметру будущего здания. Но совместно работать на одной строительной площадке они не могли, у каждого на руках был свой проект, точки соприкосновения меркли рядом с несовмещаемым.
— Мы совсем разные люди, — признался Тен.
— Вас это огорчает? — засмеялся Николай Петрович. — Все правильно. До конца дней своих мы совершенствуем в себе умение строить отношения с людьми, чтобы результатом этого явилось соединение, а не разобщение усилий. И покажите мне того счастливчика, которому бы всегда сопутствовал успех.
— Спустимся-ка на землю, в привычную и милую сердцу нервотрепку нашу. У меня идея одна есть, — сказал Иван Харламович. — Мы уже делаем жилые дома. Скоро поставим на конвейер детские сады, школы, магазины. Вся совхозная усадьба будет у меня на потоке. Пусть мне поручат и монтаж всего этого. Тогда мы замкнем цепочку. Я конструкции выпускаю, я же и собираю их. Дайте мне подряд на возведение совхозного поселка. Конвейер продлится, с него сойдет готовая продукция. Создадим при комбинате передвижные механизированные колонны — и поехали! И нулевой цикл я возьму на себя, все коммуникации. Вот бы мы и ликвидировали разрыв между водохозяйственным и гражданским строительством и вытравили разросшееся в последние годы частнопредпринимательское племя, которое снимает сливки с целинных гектаров. Вы улыбаетесь? Я злоупотребляю личным местоимением первого лица? Но я и результат гарантирую. Не дам результата — наказывайте! Это не яканье, это инициатива.