Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Говорим о качестве, призываем его повысить, а в жизни сплошь и рядом довольствуемся низким качеством, — сказал Николай Петрович. — Так, значит, пенсия?

— Пора, — ответил отец, и голос его прозвучал строго и тяжело.

Тоска была в этом голосе, и боль, и несогласие, которое он подавлял, но оно все равно прорывалось наружу. Лишь одного в нем не было — надежды.

Семья села за праздничный стол. Были на нем, несмотря на небогатые магазинные полки, и мясо, и сыр, и рыба, и салаты из свежей зелени, и маринованные огурчики, и пирожки. Водки никто не налил себе, не было любителей. Разговор свернул на какие-то проселки. Говорили: о мосте через Амударью, который, вопреки слухам, не взорван душманами, а цел-целехонек и выполняет свое назначение; о Гиссаракском водохранилище, которое курировал Пулат Усманович и на котором его предложение о спрямлении дороги от карьера с суглинком к плотине принесло пятимиллионную экономию, и министр мелиорации из своего фонда премировал его за это ста пятьюдесятью рублями; о снижении доли волокна в заготавливаемом хлопке-сырце и о расплате за показуху, которая неизбежно за этим последует; о «Мастере и Маргарите» в постановке московского Театра на Таганке. Вдруг свернули на советско-китайские отношения: пора, пора было возрождать добрососедство. Сквозной, ведущей темы не прослеживалось. Не было и праздничной, окрыляющей приподнятости. Всех этих занятых людей окружали дела, близкие к завершению и только начатые, и они не умели отмежевываться от них даже в дни, отмеченные в календаре красным цветом. Петр Кузьмич сам почти не говорил, а, склонив голову набок, внимательно слушал. Сейчас, после разговоров о пенсии, его молчание за праздничным столом очень бросалось в глаза. А ведь Николай Петрович помнил далекое уже время, когда отец был душой веселых застолий, рассказывал преинтересные истории, острил, и если кто-нибудь из гостей прикрывал рюмку ладонью, легко находил слова, эту ладонь отодвигавшие. «Что же мешает ему быть тамадой теперь? — подумал Николай Петрович. — Неужели боится споткнуться о забытое слово? Быть того не может. У него такая богатая, образная речь!»

Странный звук донесся из прихожей. Детская ручонка робко елозила по шершавому дерматину двери. Шум застолья не убавил и не погасил этот негромкий звук. Елена Казимировна встрепенулась и со словами «Дашенька наша славная пожаловала!» кинулась открывать. Николай Петрович обмер, но взял себя в руки и внутренне подобрался. Сам бы он не пошел сейчас к Рае, чтобы повидать дочь. Даша всех настороженно оглядела. Недетское напряжение было в ее пытливых глазах.

— Здесь мой папа! — сказала она, объясняя свой приход.

И нерешительно направилась к Николаю Петровичу.

— Смелее, маленькая! — напутствовала внучку Елена Казимировна. — Твой папа очень по тебе соскучился.

Девочка ступила еще два шага, остановилась против Николая Петровича, не улыбнулась радостно, не кинулась в протянутые к ней руки, а сказала с недетским укором заученное дома:

— Папа, идем к нам. У нас тепло и чисто.

Нестерпимо тяжело стало Николаю Петровичу. Он посадил дочь на колени, обнял, но не вымолвил ни слова. Всем было не по себе. Ручонки Даши были слишком слабы, чтобы возвести мост между родителями, ставшими чужими. Все это увидели. Видеть же это с такого близкого расстояния было слишком больно. Отвратительный ком подступил к горлу Николая Петровича. Так скверно ему не было никогда. Елена Казимировна, понятно, действовала из лучших побуждений…

— Еще никто не выпил за праздник. Это непорядок! — воскликнул Петр Кузьмич, беря инициативу в свои руки.

Пулат Усманович тотчас налил Николаю Петровичу, жене, себе и на донышко — Петру Кузьмичу. И Николай Петрович услышал то, чего не слыхал, кажется, с самых детских лет.

— Ну, цап-царап, ребята! — сказал отец. — Отправим душу в рай!

Николай Петрович вздрогнул, так искренни и неожиданны были эти слова, столь радостно и уместно звучавшие в доброе старое время. Тепло разлилось по телу, и Николай Петрович крепче прижал девочку к себе и погрузил губы в ее пушистые волосы. Если бы можно было не выпускать из рук это теплое, упругое, затаившееся, такое родное тельце! Разрядку внес восьмилетний племянник Николая Петровича Александр. Он притащил мешок игрушек, а потом увлек Дашу смотреть мультфильмы.

Николай Петрович за праздничным столом просидел недолго. Заспешил, засобирался. Понимая его состояние, родные не удерживали. Елена Казимировна почти насильно сунула ему сетку со снедью. Он всем поклонился. Но Петру Кузьмичу этого показалось мало, и он проворно шагнул к сыну, привлек к себе быстрым, порывистым движением и крепко поцеловал. «Он и прошлый раз поцеловал меня так, словно перед долгой разлукой», — вспомнил Николай Петрович, шагая к трамвайной остановке.

XLIII

Мы остановились у Катиных родителей. Я отмокал в ванной, когда зазвонил телефон. Аппарат звенел и звенел, игнорируя нежелание Кати брать трубку. Наконец она подошла. Слушала внимательно, не делая попытки вклиниться в разговор. Это было совсем ей несвойственно. Потом произнесла:

— Мы выезжаем, Пулат! — И бросила мне: — Быстрее! Отцу плохо.

Время сжалось, спрессовалось. Отцу было плохо, а я блаженствовал в ванне, и ничто не шевельнулось в заскорузлой моей душе. Мы помчались к станции метро, пытаясь по пути поймать такси. Инфаркт. Обширный. Тот, что рвет на части сердце и уносит из жизни со скоростью урагана. Какая-то дьявольщина закружила голову. Я знал, что отца уже нет. И знал, что отец жив, и высчитывал, сколько он пролежит, пока справится с болезнью. Я знал многих, для которых инфаркт стал последним камнем преткновения на жизненном пути. Среди них были здоровяки и жизнелюбы, которых, как мне казалось, отделяло от инфаркта огромное расстояние. Знал я и многих, которых инфаркт лишь на время укладывал в постель. Но, выкарабкавшись, эти люди уже не возвращались к прежнему образу жизни. Хотя старательно делали вид, что у них все как прежде. В них безвыездно поселялся страх, и как они его ни маскировали, он прорывался в мелочах и накладывал бесчисленные ограничения на образ жизни. И того уже было нельзя, и это возбранялось. Инфаркт вносил запреты и диктовал поведение.

Жив? Нет? Да? Нет? Да — нет — да — нет. Надежда то вселялась в меня, то оставляла, и тогда наплывала тьма безысходности. Вдруг всплыл в памяти и все собой заслонил вчерашний долгий поцелуй отца. Словно я уезжал на край света. Прощание? Заветное последнее слово? Ни одно такси так и не остановилось, и мы нырнули в метро. Жив? Нет? Колеса повторяли: жив — нет, жив — нет. Все на волоске. И возраст не помощник, не помощник. Катя избегала смотреть на меня.

— Что он тебе еще сказал? — крикнул я.

— Это случилось на даче. Быстро разыскали врача.

— Ему очень плохо?

— Плохо, — повторила она, не отбирая надежды, но и не позволяя ей укрепиться.

Жив? Нет? Это пульсировало, как нервная дрожь. Меня захлестнула жалость к отцу. Ему сейчас так тяжело. Или… уже не тяжело? Нет, тяжело, тяжело! Сколько он вытерпел всего в жизни! А сколько сделал! Я силился представить его поверженным, выбитым из седла — и не мог. Всегда при деле, всегда заряженный энергией и замыслами, он олицетворял собой само активное жизненное начало, само созидание. И вдруг… Каждый споткнется о свое «и вдруг». Но не дано знать когда. И потому это неизбежное «и вдруг» прячется до поры до времени за туманной завесой, не притягивая внимания и почти не пугая. Оно скрыто от глаз даже тогда, когда до него уже рукой подать.

Последняя станция. Наверх! Жив? Нет? Обширный-обширный инфаркт. Так готовят к самому худшему. Сначала говорят, что больному плохо. Потом называют тяжелейшую болезнь с непредсказуемым исходом. Потом двумя штрихами, которые незначительны сами по себе, но зловещи в конкретном тексте, доводят напряжение до высшей точки. И понимаешь, что человека уже нет, но еще не веришь в это.

И здесь ни одного такси. Вклиниваемся в пухлое чрево автобуса. Три остановки. Все? Нет! Ветерана войны не так-то легко повалить, даже если его противник — обширный инфаркт. Но тогда почему их осталось так мало? Отец, неужели ты ничего не чувствовал? Чувствовал и молчал. А что делать? То, что не помогает, смешит. Старику положено быть стоиком. Ветерану войны — тем более.

Длинная обсаженная дубами аллея. На дубах гирлянды скворцов. К черту скворцов! В вестибюле кардиологического отделения сидели Варвара и Пулат. Отрешенность и терпение, терпение и отрешенность! Самого худшего еще не случилось. Варя была бледна, а Пулат желт.

— Сейчас дежурит врач, которую все хвалят, — вдруг сказала Варвара.

Я кивнул. Белые двустворчатые двери, ведущие в отделение, были плотно притворены. Я представил себе палату усиленной терапии, осциллограф, пульсацию зеленого луча на экране. Но лица больного представить не мог, как ни силился. Все встававшие передо мной лица отца были веселыми лицами с фотографий.

— Что говорит врач?

— Папу выводят из болевого шока.

— Как это случилось? — шепотом спросила Катя.

— Мы были на даче. Петр Кузьмич выпалывал сорняки. Вспотел, раскраснелся. Я предложил ему передохнуть. Он промолчал. Тогда Варя сказала: «Папа, сыграй с Пулатом партию». Мы что, говорит он, в шахматы сюда играть приехали? Еще помидоры сажать и баклажаны. И работает. А душно было. Минуты через две я снова подошел к нему, отобрал кетмень, подвел к айвану. Он не садился, печально как-то смотрел на зеленые горы, на небо. Я сел первый, и тогда он тоже сел. Мы сделали по нескольку ходов. И вдруг он стал делать не те ходы. Лицо его выражало какое-то болезненное изумление. Все уже случилось, и острая боль раздирала ему грудь.

Поделиться с друзьями: