ЖАНРЫ

Письма к Луцию. Об оружии и эросе

Сабин Луций Эмилий

Шрифт:

«Это было бы для меня страшной карой!», — сказала она, но без малейшего опасения: она прекрасно чувствует, что божество, сочетающее нас и дающее огромные силы нам обоим, в том числе и за пределами ее спальни, есть могучий первозданный Эрос, а не нежный фригийский евнух, и я не откажу себе во множестве все новых и новых ласк с ней.

Она чувствует во мне молодого бычка, звереющего от похоти к ней, хотя и не устает удивляться при этом сдержанности моего лица и логичности моих слов, произносимых в промежутках между нашими ласками и дающих мне новые силы. Да, не только от ее ласк, и ее восхитительного тела черпаю я свои силы, но и от осознания того, что дает мне она в эти взвинченные дни. Впрочем, мысли мои тоже приходят в движение от ее ласк. И так повторяется снова и снова, без конца.

В эти дни я пьянею от нее. В эти дни я пьянею от бурлящего во мне возмущения Бровастым. Я пьянею от восторга перед внезапно явившимся мне водопадом свободы, который — я знаю — вот-вот прервет свой захватывающий порыв — там за Проливом, в Италии. Я пью из трех чаш, Луций.

Она влюблена в мои глаза и в мои губы. Помнишь нашу поездку в Феспии? Мы остановились там по дороге в Дельфы только ради того, чтобы увидеть знаменитое святилище Эроса, потому что никаких других достопримечательностей в Феспиях нет. Нам показали два совершенно различные между собой образа Эроса — совсем древний, первозданный камень, напоминающий до странности напряженно воздетый вверх несокрушимый фаллос, и рядом с ним — словно только вчера изваянную из мягкого пентеликонского мрамора статую юного бога работы Праксителя. Когда мы выходили из святилища, к нам подошла преклонного возраста жрица и то ли ласково-шутливо, то ли серьезно, как часто звучат голоса старых людей, приветствовала меня, сказав, что в образе моем есть нечто совершенно неотъемлемое от изображения бога. «Какого из двух?» — спросил ты, и оба мы засмеялись. А жрица улыбнулась той опять-таки только старым людям присущей непонятной улыбкой, в которой есть ласковая мягкость, но может быть и умудренное годами лукавство, и пригласила нас следовать за ней. Мы снова направились в святилище, испытывая любопытство и обмениваясь шутливыми догадками. Когда мы вошли в целлу, старица указала на губы праксителевской статуи, а затем прикоснулась к моим губам. До сих пор помню прикосновение этих женских пальцев, в которых было столько лет и столько опыта. И сейчас, когда Эвдемония говорит мне, что влюблена в мои губы, я с улыбкой думаю об обоих феспийских образах, но в улыбке моей только благоговение. Кстати, когда я рассказал ей об этих образах и спросил, в каком из них она воспринимает меня более, Эвдемония, не задумываясь, радостно ответила, что в образе неодолимого фаллоса.

Так вот, Бровастая сволочь утащила к себе подобие Феспийского Эроса работы того же Праксителя, находившее в одном из домашних святилищ Мессаны. Представляешь себе, Луций, эта свинья утащила мои губы из пентеликонского мрамора в свой развратный свинарник? У меня такое чувство, что посредством этих губ да и всего этого праксителевского образа я и все женщины, которых я любил и которые любили меня, о которых я мечтал и которые мечтали обо мне, которые кричали от моих ласк и которым я в любовном опьянении поверял мои самые чистые, самые трезвые мысли, посредством этой статуи все это оказалось причастным гнуснейшему разврату, творимому в доме Верреса, доставшемся ему в наследство от наглой гетеры по имени Хелидона-Ласточка, хотя имя, соответствующее ей воистину — Летучая Потаскушка [188] … Что ж, «нет ничего столь святого, чтобы на это нельзя было бы посягнуть» [189] . Так он говорит.

188

Ср. Цицерон. Против Вереса. Вторая сессия, IV, 4 (7): «Но ведь тот Купидон не стремился в дом сводника и в школу разврата: он был вполне доволен своим пребыванием в родном святилище; он знал, что Гнею Гею он достался от его предков как наследственная святыня, и не стремился попасть в руки наследника распутницы». Здесь возможна также игра слов, поскольку в греческой эротической лексике слово «ласточка» означает также женские чресла.

189

Nihil esse tam sanctum quod non violari… possit: Слова Верреса. (Цицерон. Против Верреса. Первая сессия, 2, 4).

Испытываю от этого чувства омерзительнейшей беспомощности. Какого-то надругательства. И не только над собой, но над всем, что вокруг меня, над всем, что происходило со мной. Вспоминаю о римском гражданине, которого Веррес распял на кресте в Мессане. Я не был тогда в городе, но, как это ни странно, вспоминаю так, будто распятие происходило у меня на глазах. Мне почему-то представляется, как этот несчастный смотрит за Пролив, в сторону Италии, в сторону Рима и кричит: «Я — римский гражданин!» А Бровастая свинья ухмыляется. Ужасное чувство обреченности. Думаю о какой-то роковой обреченности, царящей в наши дни. О тех, кто выражает эту обреченность, кем бы они ни были.

Спартак обречен. Я уверен в этом не потому, что армия Красса значительно сильнее, и Крассу вполне достает военного опыта, чтобы разгромить Спартака, и не потому, что в Италии находятся еще две наши армии, а потому, что чудо, совершенное Спартаком, есть то, что обычно приписывают отчаянию, но я усматриваю в этом нечто высшее — прохождение через смерть и вхождение в бессмертие.

Помнишь, Луций, того молодого фракийца, совершенно не владевшего гладиаторским искусством — не гладиатора-«фракийца», а настоящего фракийца, захваченного в плен перед самым началом первой Митридатовой войны, того юного, необузданного, совершенно вакхического варвара, которым угощали нас с тобой, тоже совсем еще молодых, в Капуе? Когда опытный ретиарий — помню, это был испанец — швырнул его наземь, приставил ему к груди трезубец и глянул на нас, ожидая нашего решения, ты вдруг резко крикнул: «Выпусти кровь из этого варвара! По капле!», а я содрогнулся, пораженный сам не знаю, чем больше — жестокостью ли твоего приказа или нечеловеческой мелодичностью твоего голоса. Наверное, и тем и другим: изящество ведь в конечном счете основывается на жестокости или завершается жестокостью. Не так ли, Луций? Прости.

А потом поверженный фракийский юноша вдруг вырвался, словно стрела молнии или совершенно прямой, не менее слепящий луч солнца (не важно, какой из двух божественных огней это был — важен его космогонический блеск!) вырывается вдруг из вздутой черной тучи. Когда эти два тела, столь же разные, как оба войска — наше и взбунтовавшихся рабов, метались по толченому мрамору, прикованные друг к другу даже не тем, что есть ненависть, но уже самой смертью — смертью одного из них, смертью, оторопевшей в полнейшем недоумении перед вопросом, чья же она? — когда они метались так, пытаясь разрешить этот величайший вопрос, а между ними сверкал один-единственный клинок, тоже оторопевший от недоумения, я вдруг с полной уверенностью понял, что произойдет сверхъестественное, а сверхъестественным была тогда победа и сама жизнь того молодого фракийца.

Мясника-ланисту, которому не удалось «угостить» нас, но зато удалось невольно ошеломить нас, звали Лентул Батиат: он и вправду был косолап [190] . Спартак ведь бежал именно из его школы. Собирая в Капуе сведения о тамошних гладиаторских школах, я узнал, что Спартак оказался там приблизительно во время нашей с тобой поездки в Кампанию и по возрасту вполне мог быть тем свершившим сверхъестественное фракийцем. Впрочем, это, конечно, может быть и совпадением.

190

Batiates — возможно «облагороженный» вариант лат. vatia (vatius) «кривоногий». Впрочем, прозвище Vatia носил, например, Публий Сервилий Ватия Исаврийский, успешно боровшийся в Киликии с пиратами в 78–75 годах до н. э. и удостоившийся триумфа в 74 году до н. э., т. е. «накануне» описываемых событий. (В следующем 73 году до н. э. его войска в Киликии перешли под командование Луция Лукулла.) Ироническое напоминание о буквальном значении прозвища этого Сервилия (как и в случае с родовым именем Верреса), может указывать также на враждебные отношения, существовавшие между Сервилием Исаврийским и братьями Лукуллами: отец Лукуллов был смещен на посту наместника Сицилии в 102 году до н. э. Гаем Сервилием, по возвращении в Рим привлечен к суду двоюродным братом (?) последнего — авгуром Гаем Сервилием Ватией, осужден и отправился в изгнание. Согласно Плутарху, известность пришла к Луцию Лукуллу с привлечения им к суду «авгура Сервилия» в отместку за отца. Сервилий Исаврийский был сыном «авгура Сервилия». Продолжением этой вражды была поддержка Сервилием Исаврийским требования о лишении Луция Лукулла командования в войне с Митридатом в 66 году до н. э.

Столько лет прошло с тех пор, и вот эта порывистость молодого фракийца вдруг хлынула в меня. Я думаю о гибели, которая ожидает войско Спартака в Италии, и смотрю на эту гибель, как смотрели мы тогда на тот гладиаторский поединок, жаждая крови: «По капле!». Думаю о самодовольном насилии, попирающем не только всех, кто пребывает на Сицилии, но и само достоинство римского гражданина. Думаю, возмущаюсь, испытываю желание сражаться и борюсь в постели с моей возлюбленной не от бессилия или безвыходности, но потому что и в меня словно каким-то непонятным образом вошла та же сила, которая сотворила чудо и тогда в теле молодого фракийца, и сейчас во время прорыва Спартака.

Сколько еще продлится этот ее восторг, эта трепетная нежность, эта в высшей степени женственность? Почему она не любит меня за то, за что любили женщины в Риме? Почему она не видит во мне той силы, той красоты, которые видели и любили женщины в Риме, любили и жили этим вместе со мной, разделяя со мной все мое существо и становясь частью меня самого? Потому что Рим так далек отсюда? А, может быть, она и видит и чувствует все это, но сама она не римлянка, и потому я не вижу ее так, как хотел бы видеть — как мое женское отражение. О, эти зеркала! О, колдовское искусство отображения в металле, которое втягивало меня в какой-то совершенно иной, окрыленный мир, заключенный в медном ободе. И с ней я тоже проваливаюсь в какой-то совершенно иной мир.

Где вход в потусторонний мир? Его помещают в Просимне Аргосской, на мысе Малее, на Ахелое Эпирском, в Кумах Кампанских, в кеаде Тайгета, в Плутоновых пещерах Элевсина и Энны, и вообще едва ли не у каждого племени, у каждого города есть свой особый потусторонний мир. Только откуда взяли, что потусторонний мир — мир подземный? Если верить Гомеру — а кому же еще верить, если не ему? — от нашего привычного, повседневного мира потустороннее отделяют Врата Солнца, у которых обитают Сновидения. Не ближе ли к этому воззрению то солнечное море, о котором писал я в начале письма? Ведь и Серторий совсем недавно пытался добраться на кораблях до Островов Блаженных, поверив каким-то греческим морякам [191] . Опять греческое вранье. Впрочем, иногда оно очень полезно. Пожалуй, единственное, что имеет какой-то смысл в глупейшем представлении, будто потусторонний мир находится где-то под землей, это то, что входят в него через пещеру, поскольку в пещерах сочетались смертные мужчины с богинями и боги со смертными женщинами в ласках любовных.

191

Плутарх. Серторий. 8: «Там ему повстречались какие-то моряки, которые недавно приплыли с Атлантических островов. Этих островов два, они разделены между собой совсем узким проливом и отстоят на десять тысяч стадиев от Африки, название же их — Острова Блаженных».

Ее потусторонний мир, а вернее мой потусторонний мир, пребывающий в ее теле, впивает меня в себя с того мгновения, когда я склоняюсь над ней. Мои руки проскальзывают под ее лопатками, чувствуя на какой-то миг и ее божественную легкость и ее человеческое изящество — для этого совершенно достаточно одного мгновения! — и вот уже ее голова покоится в моих ладонях, словно некий вожделенный плод бессмертия. О, какая прекрасная выпуклая родинка есть у нее на спине: родинка эта совершенно неправильной формы и напоминает пролитую невзначай каплю оливкового масла: когда она ложится поверх меня и я провожу ладонью от ее шеи под россыпью золотистых волос по плавно ниспадающей линии спины, мои пальцы наталкиваются на эту мягкую каплю, на эту единственную ассиметричную неровность, которая согревает их столь мягким пламенем, словно пролилась она из какого-то воистину божественного светильника. Ее глаза становятся огромными, совершенно утрачивают голубизну caeruleum, наполняются тем, что греки называют , что есть видение, созерцание мира и в то же время та чистота дня, в которой пребывает высшая непорочность, не потревоженная даже розовыми перстами Эос, полюбившей Тифона, давшей ему бессмертие, но так и не вынесшей вечной любви. В ее глазах — дивный свет, дающий всему божественную белизну, созерцать которую и значит жить.

Поделиться с друзьями: