Под сенью девушек в цвету
Шрифт:
Сразу же загоревшись, я решил, что, верно, в любви она — робкий ребенок, что, верно, ради меня, от любви ко мне, она не ушла, несмотря на грубость Альбертины, и что, должно быть, она счастлива теперь, когда ей наконец удалось сказать мне этим улыбающимся добрым взглядом, что для меня она найдет в себе столько же нежности, сколько в ней жестокости по отношению к другим. Наверно, она заметила меня на пляже еще тогда, когда я не знал о ней, и с тех пор думала обо мне; над стариком она издевалась, быть может, для того, чтоб я мог полюбоваться ею, а в следующие дни вид у нее был такой унылый потому, что ей не удавалось со мной познакомиться. По вечерам я часто видел из гостиницы, как она расхаживает вдоль берега — вероятно, в надежде встретить меня. А теперь, стесняясь Альбертины, как стеснялась бы и всей маленькой ватаги, она, несмотря на все возраставшую холодность своей подруги, следовала за нами по пятам лишь в надежде остаться последней и условиться со мной о свидании на такое время, когда ей удалось бы вырваться незаметно от семьи и подруг и встретиться со мной до начала мессы или после гольфа в каком-нибудь надежном месте. Видеться с ней было тем более трудно, что Андре была в дурных отношениях с ней и не выносила ее. «Я долго терпела ее страшную фальшь, — сказала она мне, — ее низость, гадости, которые она мне делала без конца. Я все терпела ради других. Но последняя ее проделка переполнила чашу». И она рассказала мне про одну сплетню, которую распустила эта девушка и которая действительно могла повредить Андре.
Но слова, которые сулил мне взгляд Жизели в ожидании той минуты, когда Альбертина оставила бы нас наедине, не могли быть сказаны, так как Альбертина, упрямо разъединяя нас, продолжала отвечать все более и более отрывисто, а потом и вовсе перестала отвечать, и подруге ее в конце концов пришлось уйти. Я упрекнул Альбертину в ее нелюбезности. «Это научит ее быть поскромнее. Она не плохая девушка, но несносная. Незачем ей всюду совать свой нос. Чего она липнет к нам, когда ее об этом не просили? Ну ее к чёрту. И кроме того, я терпеть не могу, когда она ходит с такими волосами, это дурной тон». Я смотрел на щеки Альбертины, пока она говорила, и задавал себе вопрос, какой запах, какой вкус должен быть у них: в этот день они были не то что свежи, но гладки, покрыты ровным румянцем, лиловатым, густым, как те розы, лепестки которых словно подернуты слоем воска. «Я этого не заметил», — возразил я ей. «Но ведь вы достаточно нагляделись на нее, вы как будто хотели писать с нее портрет, — сказала она мне, не смягчившись тем обстоятельством, что в эту минуту я совершенно так же смотрел и на нее. — Все-таки не думаю, чтобы она вам понравилась. Она совсем не флиртует. Вам должны нравиться девушки, которые флиртуют. Во всяком случае, скоро она лишится возможности липнуть к людям, которые все равно гонят ее: на днях она возвращается в Париж». — «А другие ваши подруги уезжают вместе с нею?» — «Нет, только она. Она и мисс, потому что у нее переэкзаменовка. Будет зубрить, бедная девчонка. Это невесело, уверяю вас. Бывает, что попадется хорошая тема. Всякие могут быть случаи. Например, одной нашей подруге попалась тема: «Опишите какой-либо несчастный случай, при котором вы присутствовали». Вот это повезло. Но я знаю одну девушку, которой пришлось разрабатывать вопрос (да еще письменно): «Кого бы вы предпочли как друга — Альцеста или Филента?» Я бы зачахла над такой темой. Во-первых, как-никак, такой вопрос нельзя ставить молодым девушкам. Девушки дружат с девушками и не обязаны иметь приятелей-мужчин. — (Эта фраза, показавшая мне, что у меня мало надежд быть допущенным в маленькую ватагу, привела меня в трепет.) — Но, во всяком случае, даже если бы вопрос ставился молодому человеку, что, по-вашему, тут можно сказать? Некоторые семьи даже писали в «Le Gaulois», чтобы пожаловаться на трудность таких вопросов. Самое забавное, что в сборнике лучших премированных ученических сочинений есть две работы на эту тему, совершенно противоположные. Все зависит от экзаменатора. Один хотел получить ответ, что Филент — льстец и притворщик, а другой — что хотя нельзя отказать в уважении Альцесту, но он слишком уж ворчливый и как друга ему следует предпочесть Филента. Как тут, по-вашему, бедные ученицы могут разобраться во всем этом, если у самих учителей нет согласия между собой? Это еще что, с каждым годом становится все труднее. Жизель не выкрутится без хорошей протекции». Я вернулся в гостиницу, бабушки не было там, я ее долго прождал; когда она наконец вернулась, я вымолил у нее позволение совершить в исключительно благоприятных условиях экскурсию, которая, может быть, продлится двое суток, позавтракал вместе с ней, нанял экипаж и отправился на вокзал. Жизель не удивилась бы, увидев меня там; после пересадки в Донсьере, в поезде, идущем на Париж, должен быть сквозной вагон, где, когда мисс заснет, я смогу увести Жизель в какой-нибудь темный уголок и сговориться о свидании после моего возвращения в Париж, которое я постараюсь по возможности ускорить. Смотря по ее желанию, я провожу ее до Кана или до Эвре и вернусь ближайшим встречным поездом. А все-таки что бы она подумала, если бы узнала, что я колебался между нею и ее подругами, что так же, как и ее, мне хотелось любить Альбертину, девушку со светлыми глазами и Розамунду? Теперь, когда взаимная любовь должна была соединить меня с Жизелью, я испытывал угрызения совести. Впрочем, я с полной искренностью мог уверить ее, что Альбертина мне больше не нравится. Я смотрел на нее сегодня утром, когда, почти повернувшись ко мне спиною, она шла к Жизели, чтобы поговорить с нею. Голова была капризно опущена, и волосы на затылке, не такие, как всегда, еще более черные, блестели, как будто она только что вышла из воды. Я подумал о мокрой курице, и эти волосы открыли мне в Альбертине другую душу, не ту, о которой до сих пор говорило ее лиловатое лицо и таинственный взгляд. Блестящие волосы на затылке — это всё, на что я в течение какого-нибудь мига мог обратить внимание, и только на это я и продолжал смотреть. Наша память напоминает те магазины, в окнах которых выставляется то одна, то другая фотография того или иного лица. И обычно самая новая некоторое время одна остается на самом видном месте. Пока кучер погонял лошадей, я вспоминал те полные благодарности и нежности слова, которые говорила мне Жизель и каждому из которых дала начало ее добрая улыбка и протянутая мне рука: ведь в те периоды моей жизни, когда я не был влюблен, но хотел влюбиться, я не только носил в себе физический идеал виденной мной красоты, который я издали узнавал в каждой шедшей мне навстречу женщине, отделенной от меня расстоянием, достаточным для того, чтобы ее смутные черты не восстали против этого отождествления, — но также и всегда готовую воплотиться мечту о нравственном облике женщины, которая влюбится в меня, станет моим партнером в той любовной пьесе, которая уже с детства сложилась у меня в голове и в которой, как мне казалось, хочет участвовать каждая приветливая девушка, если только она наделена подходящей для роли внешностью. В этой пьесе — какова бы ни была новая «звезда», которую я призывал создать роль или исполнить ее при возобновлении, — сценарии, перипетии, даже текст хранили печать «ne varietur» (не изменять).
Несколько дней спустя, несмотря на то, что Альбертина совсем не стремилась меня представить, я познакомился со всей маленькой ватагой, какою я видел ее в первый день, пребывавшей в Бальбеке в полном составе (за исключением Жизели, с которой, из-за очень долгой остановки перед шлагбаумом и перемены в расписании, мне не пришлось повидаться в поезде, отошедшем за пять минут до моего прибытия на вокзал, и о которой я, впрочем, больше и не думал), и кроме того, еще с двумя или тремя другими их приятельницами, с которыми они по моей просьбе познакомили меня. И так как надежду на наслаждение, которое я узнаю с новой девушкой, в меня вселила девушка, познакомившая с ней, то самая последняя была — точно разновидность розы, полученная благодаря розе другого сорта. И, переносясь от венчика к венчику в этой гирлянде роз и каждый раз узнавая новую, я чувствовал удовольствие, заставлявшее меня оборачиваться к той, которой я был им обязан, и благодарность, к которой так же, как и к новым моим надеждам, примешивалась доля желания. Вскоре я стал проводить целые дни с этими девушками.
Увы, в самом свежем цветке можно открыть еле заметные точки, которые опытному уму рисуют уже то, во что превратится неизменная и предустановленная форма семени, когда засохнет или оплодотворится ныне цветущая плоть. Мы с наслаждением всматриваемся в линию носа, который напоминает нам контур волны, чудесно набухающей в утренний час и как будто неподвижной, так что ее можно было бы зарисовать, ибо море настолько спокойно, что не замечаешь прилива. Человеческие лица как будто не меняются, пока мы на них смотрим, ибо революция совершается в них слишком медленно, чтобы мы могли ее заметить. Но стоило рядом с одной из этих девушек увидеть ее мать или ее тетку, чтобы измерить весь тот путь, который, изнутри подвергаясь влиянию заложенного в них и по большей части отвратительного типа, черты этих лиц пройдут менее чем в тридцать лет, до наступления часа, когда померкнут взгляды, когда лицо, уже совсем опустившееся за горизонт, не будет озаряться светом. Я знал, что, гнездясь так же глубоко и так же неотвратимо, как гнездится еврейский или христианский атавизм в людях, считающих себя совершенно свободными от расовых предрассудков, за розовым цветением Альбертины, Розамунды, Андре, неведомо для них самих, выжидая момента, таятся толстый нос, выпяченный рот, полнота, которые кажутся невозможными, но на самом деле скрываются за кулисами, готовые появиться на сцену, совсем как внезапный, непредвиденный, роковой дрейфусизм или клерикализм, националистический и феодальный героизм, вдруг откликнувшиеся на зов обстоятельств из недр человеческой природы, более древней, чем мы сами, — природы, благодаря которой мы мыслим, живем, развиваемся, крепнем или умираем, неспособные отличить ее от индивидуальных побуждений, отождествляя их с нею. От законов природы мы даже в умственном отношении зависим гораздо больше, чем думаем, и наш разум, подобно тайнобрачному растению, тому или иному злаку, заранее обладает теми особенностями, которые кажутся нам плодом нашего выбора. Мы улавливаем лишь вторичные явления, не понимая их первопричины (еврейская раса, французская семья и т. д.), которая неизбежно вызывает их и которая сказывается в нас в нужный момент. И в то время как одни из этих явлений представляются нам результатом размышлений, а другие — следствием какой-нибудь гигиенической неосторожности, мы обязаны нашей семье, подобно тому как мотыльковые формой своей обязаны семени, и мыслями, которыми живем, и болезнями, от которых нам суждено умереть.
Словно в питомнике, где цветы созревают в разное время, здесь, на бальбекском пляже, я воочию видел в лице стареющих дам те отвердевшие семена, те завядшие клубни, в которые некогда должны будут превратиться мои приятельницы. Но что мне было в том? Сейчас стояла пора цветения. И когда г-жа де Вильпаризи приглашала меня на прогулку, я старался найти какое-нибудь извинение, чтобы отказаться. У Эльстира я бывал только тогда, когда меня сопровождали мои новые приятельницы. Я не смог даже выбрать дня, чтобы съездить в Донсьер, повидать Сен-Лу, как я ему обещал. Светские удовольствия, серьезные разговоры и даже дружеская беседа, если бы они заняли место моих прогулок с этими девушками, произвели бы на меня такое же впечатление, как если бы в час завтрака нас позвали не садиться за стол, а рассматривать альбом. Мужчины, юноши, женщины, пожилые или зрелые, общество которых нам как будто приятно, помещены для нас на плоской и шаткой поверхности, потому что они доходят до нашего сознания лишь путем чисто зрительного восприятия; но, обращаясь на молодых девушек, наше зрение является как бы представителем всех наших чувств; обоняние, осязание, вкус открывают, одно вслед за другим, различные свойства, которые воспринимаются даже без помощи рук и губ; и, наделенные благодаря умению транспонировать тому дару синтеза, которым в совершенстве обладает наше желание, способностью угадывать за цветом щек или груди прелесть запретных прикосновений, они придают этим девушкам те же медовые свойства, какими мы наслаждаемся среди кустов роз или в винограднике, пожирая глазами сочные гроздья.
Хотя плохая погода не пугала Альбертину, которую часто случалось видеть под проливным дождем несущейся в непромокаемом плаще на велосипеде, все же, когда шел дождь, мы день проводили в казино, куда, мне казалось, нельзя было не пойти в такую погоду. Я питал величайшее презрение к барышням д'Амбрезак, которые никогда не бывали там. И я охотно помогал моим приятельницам сделать что-нибудь назло учителю танцев. Обычно мы подвергались выговору со стороны арендатора казино или служащих, присвоивших себе распорядительную власть, потому что мои приятельницы — даже Андре, которую по этой причине я в первый день счел натурой столь вакхической, хотя она, напротив, была девушкой хрупкой, очень интеллигентной и много болела в этом году, но, несмотря на это, повиновалась не столько состоянию своего здоровья, сколько духу этого возраста, побеждающего всё и сливающего в общей веселости больных и здоровых, — не могли войти в вестибюль, в бальную залу иначе, как с разбега, прыгали через скамейки, носились по скользкому паркету, грациозно вскинув руки и удерживая таким образом равновесие, напевали, сочетая в этой полноте юности все искусства, подобно поэтам древности, для которых отдельные жанры еще не успели обособиться и которые в эпической поэме перемешивают советы земледельцу с богословскими наставлениями.
Эта Андре, показавшаяся мне в первый день самой холодной из них, отличалась несравненно большей мягкостью, чем Альбертина, по отношению к которой она проявляла кроткую и ласковую нежность старшей сестры. В казино она садилась рядом со мною и, в противоположность Альбертине, могла отказаться от приглашения на тур вальса — или даже, если я чувствовал усталость, соглашалась не ходить в казино, а побыть со мной в гостинице. В ее расположении ко мне, к Альбертине были оттенки, свидетельствовавшие о самом совершенном понимании жизни сердца, которым она отчасти была обязана своей болезненности. Она всегда умела с веселой улыбкой извинить детские повадки Альбертины, с наивной страстностью признававшейся, какой непреодолимый соблазн представляют для нее разные развлечения, от которых она не решилась бы отказаться, подобно Андре, чтобы побеседовать со мною… Когда наступало время идти пить чай на лужайке гольфа, если мы в этот момент были все вместе, Альбертина одевалась, потом, подойдя к Андре, говорила: «Ну, что же, Андре, чего ты тут ждешь, ты знаешь, что мы идем пить чай на гольф». — «Нет, я останусь, мы с ним разговариваем», — отвечала Андре, указывая на меня. «Да ты же знаешь, что госпожа Дюрье тебя пригласила!» — восклицала Альбертина, как будто намерение Андре остаться со мною можно было объяснить только ее неосведомленностью о том, что ее пригласили. «Ну-ну, детка, не будь такой дурочкой», — отвечала Андре. Альбертина не настаивала — из опасения, как бы ей тоже не предложили остаться. Она встряхивала головой. «Делай как знаешь, — отвечала она, как говорят больному, которому нравится сжигать свою жизнь на медленном огне, — а я удираю, потому что, по-моему, твои часы отстают», — и она убегала во всю прыть. «Она очаровательная, но такая невозможная», — говорила Андре, словно обнимая ее улыбкой, которая и ласкала ее подругу, и служила ей упреком. Если в этой страсти к развлечениям у Альбертины было нечто общее с Жильбертой прежних дней, это объясняется тем, что существует известное, все время эволюционирующее, сходство между женщинами, которых мы последовательно любим, сходство, зависящее от постоянства нашего темперамента, ибо именно на них он останавливает свой выбор, проходя мимо всех тех, которые не являлись бы нашей противоположностью и вместе с тем дополняли бы нас, то есть не были бы способны удовлетворять нашей чувственности и мучить наше сердце. Они, эти женщины, — создание нашего темперамента, отражение, опрокинутая проекция, негатив наших чувств. Таким образом, романист, описывая жизнь своего героя, мог бы почти одинаковыми чертами изобразить его любовные увлечения, сменяющие друг друга, и тем самым создать впечатление, что он не повторяется, а творит нечто новое, ибо в искусственной новизне меньше силы, чем в повторении, имеющем целью подсказать новую истину. Всё же в характере влюбленного ему следует отмечать признаки изменчивости, проявляющейся по мере того, как он вступает в новые сферы жизни, как меняются для него ее широты. Быть может, он сказал бы одной истиной больше, если бы, нарисовав характеры других действующих лиц, воздержался от характеристики женщины, которую любит герой. Нам знаком характер людей, безразличных для нас, но как могли бы мы уловить характер существа, которое сливается с нашей жизнью, которое вскоре мы перестаем отделять от самих себя, чьи побуждения все время заставляют нас создавать тревожные гипотезы, в которые мы беспрерывно вносим поправки? Возникая за пределами разума, наше желание узнать любимую женщину идет дальше характера этой женщины; если б мы и могли на нем остановиться, мы бы, наверно, не пожелали. Объект наших тревожных поисков существеннее, чем особенности характера, подобные тем микроскопическим участкам кожи, различные сочетания которых создают цветущее своеобразие тела. Лучи нашей интуиции проникают сквозь них, и образы, которые они нам приносят, не являются образами индивидуального лица, но выражают мрачную и скорбную всеобщность скелета.
Так как Андре была чрезвычайно богата, Альбертина же бедна и не имела родителей, Андре щедро делилась с ней своей роскошью. Что же касается ее чувств по отношению к Жизели, они были не совсем такие, как я думал. От Жизели вскоре были получены известия, и когда Альбертина показала ее письмо, в котором Жизель сообщала маленькой ватаге о своем путешествии и приезде в Париж, извиняясь, что по лени не написала еще другим, я с удивлением услышал, как Андре, которую я считал смертельно поссорившейся с Жизелью, сказала: «Я завтра напишу ей, потому что если я буду ждать ее письма, то придется еще долго ждать, она такая безалаберная» — и, обернувшись ко мне, прибавила: «Конечно, вы не найдете в ней ничего замечательного, но она такая славная девочка, и потом, я, право, очень привязана к ней». Я заключил, что ссоры Андре быстро кончаются.
Так как за исключением дождливых дней мы обычно отправлялись на велосипедах в поле или к прибрежным скалам, то уже за час я начинал прихорашиваться и сокрушался, если случалось, что Франсуаза плохо приготовила принадлежности моего туалета. Даже в Париже, стоило только упрекнуть ее в чем-нибудь, она гордо и гневно выпрямляла свой стан, хоть он уже и начинал сгибаться под тяжестью лет, — она, такая покорная, скромная и пленительная, когда ее самолюбие было польщено. Так как оно было главной пружиной ее поступков, то удовлетворенность и хорошее расположение духа были у Франсуазы прямо пропорциональны трудности поручаемой ей работы. То, что ей приходилось делать в Бальбеке, было так легко, что она почти всегда выказывала неудовольствие, которое мгновенно удесятерялось и сопровождалось гордым и ироническим выражением, если я, собираясь к моим приятельницам, начинал жаловаться, что шляпа моя не вычищена или что мои галстуки в беспорядке. Способная выполнить самую тяжелую работу с таким видом, точно она ничего не сделала, теперь, услышав простое замечание, что пиджак не на месте, она не только начинала хвастаться, как заботливо она его «убрала, только бы он не валялся в пыли», но, по всем правилам произнося похвальное слово своим трудам, сетовала, что в Бальбеке ей нет отдыха, что не сыскать другой работницы, которая согласилась бы на такую жизнь. «Просто не поймешь, как это можно так разбросать свои вещи! посмотрели бы вы, как бы другая справилась с такой путаницей. Сам чёрт тут ничего не разберет». Или же, приняв вид королевы, она ограничивалась тем, что бросала на меня разъяренные взгляды и хранила молчание, сразу же прерывавшееся, как только она закрывала за собой дверь и попадала в коридор; тогда раздавались речи, обидные для меня, как я мог догадаться, но остававшиеся столь же невнятными, как слова действующего лица, которое произносит первую реплику за кулисой, еще до выхода на сцену. Впрочем, когда я собирался на прогулку с моими приятельницами, даже если все было на месте и Франсуаза находилась в хорошем расположении духа, она все же была невыносима. Ибо, пользуясь тем, что, в своей потребности говорить об этих девушках, я шутил при ней на их счет, она открывала мне такие веши, которые были бы мне лучше известны, чем ей, если б они соответствовали истине, но они ей не соответствовали, и Франсуаза попросту плохо понимала мои слова. У нее, как у всякого, был свой характер; человек никогда не бывает похож на прямой путь, но поражает нас странными и неизбежными извилинами, которых другие не замечают и по которым нам трудно бывает следовать. Каждый раз, как я доходил до «шляпа не на месте», «чёрт побери Андре и Альбертину», Франсуаза заставляла меня блуждать по окольным и нелепым дорогам, отчего я сильно запаздывал. То же самое происходило, когда я просил приготовить сандвичи с честером и салатом и купить пирожные, которыми я собирался позавтракать на прибрежном утесе в компании этих девушек и о которых они могли бы поочередно заботиться сами, если бы не были такие скаредницы, как заявляла Франсуаза, на помощь которой являлась вся унаследованная провинциальная жадность и грубость, так что можно было подумать, будто душа покойной Евлалии, разделившись на части, воплотилась, с большей грациозностью, чем в святого Элуа, в прелестные тела моих приятельниц из маленькой ватаги. Я бесился, слушая эти обвинения и чувствуя, что дошел до такого места, начиная от которого глухая проселочная дорога, какою являлся характер Франсуазы, становится непроходимой, — к счастью, ненадолго. Затем, когда пиджак удавалось найти и сандвичи оказывались приготовленными, я шел к Альбертине, Андре, Розамунде, к которым присоединялись и другие, и, пешком или на велосипедах, мы отправлялись в путь.
Несколько недель тому назад я предпочел бы, чтоб эта прогулка происходила в дурную погоду. Тогда в Бальбеке я старался увидеть «страну киммерийцев», и ясные дни были бы здесь чем-то недопустимым, вторжением пошлого лета с его купальщиками в ту древнюю страну, окутанную туманами. Но теперь все то, чем я пренебрегал, что я устранял из поля зрения, и не только солнечный свет, но даже гонки и скачки, все это возбуждало во мне страстные мечты, по той же причине, по которой прежде море мне хотелось видеть только в бурю и которая заключалась в том, что, как и те, прежние мечты, они связаны были с эстетическими представлениями. Дело в том, что я с моими приятельницами несколько раз навещал Эльстира, а в те разы, когда я приходил к нему в их обществе, он охотнее всего показывал наброски хорошеньких женщин на яхтах или какой-нибудь эскиз, писанный на ипподроме поблизости от Бальбека. Сначала я робко признался Эльстиру, что не желал бывать на сборищах, которые там происходили. «Напрасно, — сказал он мне, — это так красиво и к тому же так любопытно! Во-первых, это своеобразное существо — жокей, на которого обращено столько взглядов и который в своей ослепительной куртке остается хмурым, сероватым, сливаясь в одно целое со своей гарцующей лошадью, которую он сдерживает, — как интересно было бы подчеркнуть его профессиональные движения, показать то блестящее пятно, которым он выделяется на фоне ипподрома, так же как и «рубашки» лошадей. Как всё меняется здесь, на этом огромном лучистом поле ипподрома, где вас поражают бесчисленные тени и отсветы, которые только здесь и можно увидеть. До чего красивы могут быть здесь женщины! Восхитительно было на открытии, и были там женщины необыкновенно изящные, залитые тем влажным, голландским освещением, в котором чувствуется пронизывающий холод воды, чувствуется даже в лучах солнца. Никогда мне еще не случалось видеть женщин в экипажах или с биноклями у глаз в таком освещении, как это, зависящем, наверно, от влажности морского воздуха. Ах, как бы мне хотелось передать это освещение! Я вернулся с этих скачек вне себя, с таким желанием работать!» Потом он с еще большим восхищением рассказывал о яхтах, и я понял, что гонки, спортивные состязания, когда красиво одетые женщины купаются в серовато-зеленом освещении морского ипподрома, могут для современного художника представить мотив столь же интересный, как те празднества, которые так любили изображать Веронезе или Карпаччо. «Ваше сравнение тем более точно, — сказал мне Эльстир, — что благодаря городу, где они происходили, празднества в известной мере имели морской характер. Но только красота судов в те времена чаще всего состояла в их громоздкости, их сложности. Там бывали состязания на море, так же как и здесь; они устраивались обычно в честь какого-нибудь посольства — вроде того, что Карпаччо изобразил в легенде о святой Урсуле. Суда были массивные, строились точно здания и казались почти земноводными, чем-то вроде миниатюрных Венеций посреди той, другой, когда, соединенные с берегом перекидными мостиками, покрытые алым атласом или персидскими коврами, переполненные женщинами в вишнево-красной парче или в зеленом штофе, эти суда стояли совсем близко от балконов, инкрустированных разноцветным мрамором, с которых глядели другие женщины, в платьях с черными прорезными рукавами, перехваченными жемчугом и украшенными гипюром. Уже нельзя было сказать, где кончается земля, где начинается вода, где граница между дворцом и судном, будь то каравелла, галеацца, буцентавр. Альбертина с жадным вниманием слушала Эльстира, рассказывавшего об этих костюмах, рисовавшего нам картины роскоши. «О, мне бы так хотелось видеть гипюр, о котором вы рассказываете, это так красиво, венецианские кружева, — восклицала она, — вообще я так мечтаю побывать в Венеции!» — «Вскоре вам, пожалуй, — сказал ей Эльстир, — удастся посмотреть те чудные материи, которые носили там. Их можно было видеть только на картинах венецианских живописцев или совсем изредка в церковных ризницах, иногда они попадались на каком-нибудь аукционе. Но говорят, что венецианский художник Фортуни открыл тайну их выделки и не пройдет и несколько лет, как женщины смогут гулять, а главное, сидеть у себя дома в платьях из той великолепной парчи, которую Венеция для жен своих патрициев украшала восточными узорами. Но я не знаю, понравится ли мне это, не будут ли эти одежды слишком анахроническими для современных женщин, даже на морских состязаниях, потому что, возвращаясь к нашим современным яхтам, это — полная противоположность тому, что было во времена Венеции — «королевы Адриатики». Главная прелесть яхты, обстановка яхты, туалетов, которые видишь на яхте, это — их морская простота, а я так люблю море! Признаюсь, теперешние моды я предпочитаю модам времен Веронезе и даже Карпаччо. Что лучше всего в наших яхтах — особенно в яхтах средних размеров, я не люблю огромных яхт, слишком похожих на корабли, тут то же самое, что со шляпами: надо соблюдать известные границы, — это гладкость, простота, ясность, сероватость, которая в облачные, голубоватые дни принимает молочный, расплывчатый оттенок. Каюта, где собираются, должна напоминать маленькое кафе. То же самое и женские туалеты на яхте, легкие, белые и гладкие, из полотна, из батиста, из китайской тафты, из тика, которые на солнце, среди синевы моря выделяются таким же ослепительно белым пятном, как белый парус. Впрочем, лишь очень немногие женщины умеют хорошо одеваться. Некоторые все же изумительны. На скачках у мадемуазель Лии была маленькая белая шляпа и маленький белый зонтик, это было восхитительно. Не знаю, чего бы я не дал, лишь бы достать этот маленький зонтик». Мне так хотелось узнать, чем этот маленький зонтик отличается от других; и по другим мотивам, мотивам женского кокетства, Альбертине этого хотелось еще больше. Но если Франсуаза говорила о своих суфле: «Тут все дело в умении», — то здесь все различие было в покрое. «Он был, — рассказывал Эльстир, — совсем маленький, совсем круглый, как китайский зонтик». Я приводил в пример зонтики некоторых дам, но это было совсем не то. По мнению Эльстира, все эти зонтики были безобразны. Обладая строгим и совершенным вкусом, он в какой-нибудь безделице, которая была для него всё, улавливал различие, отделявшее все то, что носили три четверти женщин и что внушало ему отвращение, от красивой вещи, восхищавшей его; и — в противоположность мне, для которого всякая роскошь являлась чем-то расхолаживающим, — она возбуждала в нем желание работать, «пытаться создать вещи столь же красивые». «Посмотрите, эта девочка уже поняла, чем отличались шляпа и зонтик», — сказал мне Эльстир, показывая на Альбертину, глаза которой загорелись вожделением. «Как бы я хотела быть богатой, чтобы иметь яхту, — сказала она художнику. — Я бы советовалась с вами, как ее обставить. Какие чудные путешествия можно было бы совершать. И как хорошо было бы съездить на гонки в Кауз. И автомобиль! Как по-вашему, красивы женские моды для поездок в автомобиле?» — «Нет, — отвечал Эльстир, — но это придет. Впрочем, очень мало хороших портних, одна-две: Кало, хотя она слишком увлекается кружевом, Дусе, Шерюи, иногда Пакен. Остальные ужасны». — «Но, значит, существует огромная разница между туалетом от Кало и от какого-нибудь обыкновенного портного?» — спросил я Альбертину. «Громадная разница, дитя мое, — ответила она. — Ах, извините… Только, увы, то, что в другом месте стоит триста франков, у них стоит две тысячи. Но зато не будет ничего общего. Только для людей, которые в этом ничего не понимают, это одно и то же». — «Совершенно правильно, — заметил Эльстир, — хотя все же нельзя сказать, чтобы разница была такая же глубокая, как между статуями в Реймсском соборе и в церкви Святого Августина. Кстати, по поводу соборов, — сказал он, обращаясь только ко мне, так как это относилось к разговору, в котором девушки не участвовали и который, впрочем, не представил бы для них никакого интереса, — я говорил вам прошлый раз, что бальбекская церковь похожа на большую скалу, на кучу камня, но вот обратный пример, — сказал он, показывая мне акварель, — посмотрите на эти скалы (это эскиз, сделанный тут — совсем вблизи, в Кренье), поглядите, как эти скалы своими мощными и тонкими очертаниями напоминают собор». И действительно, можно было подумать, что это огромные розовые своды. Но писанные в жаркий день, они казались превращенными в пыль или в пар под влиянием зноя, который выпил половину моря, обращенного на всем протяжении холста в состояние почти газообразное. В лучах света, словно разрушившего всякую реальность, последняя сосредоточилась в созданиях темных и прозрачных, которые по контрасту вызывали более разительное, более близкое нам впечатление жизненности, — в тенях. Большая часть этих теней, жаждущих прохлады, бежала от воспаленного морского простора, чтобы приютиться у подножия скал, защищавших их от солнца; остальные же медленно плыли по волнам, точно дельфины, цепляясь за лодки, корпуса которых словно расширялись на фоне бледной воды благодаря этим лоснящимся синим телам. Может быть, именно жажда прохлады, сказывающаяся в них, создавала впечатление зноя и даже заставила меня громко выразить сожаление, что мне не довелось побывать в Кренье. Альбертина и Андре стали уверять, что я был там сто раз. Если это было так, то я не знал и не подозревал, что вид этих утесов может когда-нибудь возбудить во мне такую жажду красоты — правда, не красоты естественной, которую я до сих пор искал в бальбекских скалах, но скорее архитектурной. Я, приехавший сюда, чтобы видеть царство бурь, я, которому океан во время наших прогулок с г-жой де Вильпаризи, когда нередко он виднелся лишь вдалеке, вырисовываясь в просветах между деревьями, представлялся всегда недостаточно реальным, недостаточно подвижным, недостаточно живым, лишенным той силы, что кидает водные массы, — я, которому его неподвижность могла бы прийтись по вкусу только под зимним саваном туманов, — я ни за что бы не поверил, что буду теперь мечтать о море, превратившемся в беловатый пар, утратившем всякую плотность и окраску. Но подобно тем людям, что грезили в лодках, оцепеневших от жары, Эльстир так глубоко проникся очарованием этого моря, что сумел передать, закрепить на холсте неуловимый плеск воды, пульсацию блаженного мига; и, глядя на этот волшебный портрет, вы вдруг исполнялись такой любви, что оставалось одно только желание — обегать весь свет и обрести этот умчавшийся день во всей его мгновенной и дремотной прелести.
Таким образом, если до этих встреч с Эльстиром — до того как марина его кисти, изображавшая на палубе яхты с американским флагом молодую женщину в барежевом или батистовом платье, отразилась в моем воображении, породив в нем дублет белого батистового платья и флага и неутомимое желание сию минуту увидеть белые батистовые платья и флаги на море, как будто мне никогда не случалось видеть этого, — я, стоя на берегу моря, всегда старался устранить из поля зрения как купальщиков, находившихся на первом плане, так и яхты с чересчур белыми парусами, похожими на летний костюм, — всё, мешавшее мне поверить, что я созерцаю эту извечную пучину, которая жила своей таинственной жизнью еще до появления человека и осталась той же вплоть до нынешних лучезарных дней, придававших в моих глазах этому берегу туманов и бурь пошлый, обыкновенный летний облик, означавших лишь простой перерыв, эквивалент того, что в музыке называют паузой, — то теперь дурная погода становилась для меня жестокой случайностью, уже недопустимой в мире красоты, мне страстно хотелось найти в действительности то, что так восхищало меня, и я надеялся, что погода еще будет благоприятная и с высоты прибрежных утесов мне удастся увидеть те же самые тени, что на картине Эльстира.