Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Под знаком незаконнорожденных
Шрифт:

Многие рецензенты, включая Хал Борланда, пишущего в газете «Нью-Йорк Таймс»[172], подчеркивают еще один элемент романа Набокова. По их словам, писателю удалось не только ярко нарисовать одну человеческую судьбу, один случай, но также дать художественное обобщение. Не один только профессор философии Адам Круг не смог ужиться с тоталитарным государством: под гнетом этого государства не может жить никакая крупная человеческая индивидуальность, никакая свободная мысль, никакая подлинная культура.

IV

Первая глава романа по тексту рукописи

В черновой рукописи романа первая глава (или, скорее, пролог, – деление на главы в рукописи появляется только начиная с третьей главы), посвященная описанию вида из окна, намного пространнее и детальнее, чем в опубликованной редакции. Повествование в ней не обезличено («я»-рассказчик упоминает, к примеру, Санкт-Петербург своего детства, имя своего репетитора – Филипп Осипович, русское название для англ. sidewalk – «obochina» и т. п.) и, в отличие от опубликованной версии, ведется не в лаконичной манере, а длинными периодами с прихотливым ассоциативно-образным рядом. Существенно сократив текст первой главы на более поздних этапах работы, Набоков разделил его на фрагменты с междустрочными пробелами, которых в рукописи нет. Насколько нам известно, рукопись романа до сих пор не изучалась и не расшифровывалась, исключенные части не публиковались. Поскольку вычеркнутые отрывки важны для прояснения замысла романа (их содержание полнее корреспондируется с фигурой русского автора-энтомолога и с его реальностью в финале книги), приведем эту часть книги полностью в нашем переводе.

* * *

Продолговатая, сизого цвета лужа вправлена в грубый асфальт; диковинный след, до краев наполненный ртутью; выемка, через которую проглядывает нижнее небо. Она окружена черными щупальцами рассеянной влаги, в которой застряло несколько тусклых серовато-бурых мертвых листьев. Утонувших, мне стоит сказать, до того, как лужа уменьшилась до своих нынешних размеров. Она лежит в тени, но содержит образец яркости, находящейся за ее пределами. Присмотрись. Да, она отражает часть бледно-голубого неба – мягкий младенческий оттенок голубого, – вкус молока у меня во рту, потому что у меня в детстве была кружка такого цвета. Кроме этого в ней отражается сплетенье голых веток и коричневая фистула более толстой ветви, обрезанной краем лужи, и еще поперечная полоса ярко-кремового цвета. Полоса относится к залитому солнцем кремовому дому по ту сторону. Когда у ноябрьского ветра случается его повторяющийся ледяной спазм, зачаточный водоворот ряби заглушает яркость лужи; два листка, два трискелиона, похожие на двух дрожащих трехногих купальщиков, бросающихся в воду, стремительностью своего порыва переносятся прямо на середину лужи, где с внезапным замедлением они начинают плыть совершенно ровно и безрадостно. Двадцать минут пятого. Вид из окна госпиталя.

Окружение лужи – высокие тополи; они целиком озарены холодным ярким солнцем с их ярко-серой, богато изрезанной бороздами корой (те два, что растут прямо из асфальта, залатаны цементными квадратами) – похожий на метлу бесконечно замысловатый изгиб голых, почти золотых веток – оттенок старых икон – там, на значительной высоте от земли, где им достается больше фальшиво-сочного солнца. Поражает их неподвижность, контрастирующая с судорожной рябью вставного отражения, – потому что видимая эмоция дерева – это масса его листьев, а их сбереглось едва ли больше тридцати семи или около того – тут и там на одной стороне дерева. Они лишь слегка мерцают, неопределенного цвета, но отполированы солнцем до того же тона, что и замысловатые мириады веток. Обморочная синева неба пересечена бледными неподвижными клочьями наслоенных друг на друга облаков – не назвать даже облаками – просто рассеянная борозда, никоим образом не мешающая четырехчасовому зареву. Полоса, похожая на тени двух ближайших деревьев между оградой и лужей, пересекает ярко-серый асфальт по направлению к низкому тройному гаражу с тремя его белыми воротами, занимая всю его лицевую сторону (обрамленную темно-красным кирпичом, обведенным мелово-розовым цветом), которая образует поверхность ее наклонной части, где она уходит в тень параллельно тополиным теням. Эти теневые полосы разрываются и поднимаются по кремовым воротам с лиловым оттенком – в отличие от грубой черноты их первого плоскостного отрезка и в тот момент, когда солнце получает возможность озарить очень белую вывеску между одной из теней и краем совершенной тьмы рядом с ней; не поднимай лай перед этими гаражами – не имея в виду, я думаю, колли, с ее шерстяным жабо и заостренной мордой, которая проходит мимо, останавливается с поднятой передней лапой, оглядывается и молча продолжает идти дальше.

Аспидный фасад дома, в сияющем холоде возвышающийся на солнце за низкой изгородью в обрамлении двух своих кремовых боковых пилястров, и широкий, пустой, бездумный карниз, такой же белый, как глазурь на залежавшемся в лавке торте. Неудавшийся триптих каждого из тринадцати окон этого дома состоит из зеленых ставней, распахнутых как бесполезные крылышки, и двадцати квадратов оконных рам, обрамленных тонкой белизной: черное стекло – черное стекло окон дневного света, – с двумя другими, муслиново-белыми крылышками, окружают их и отделяют, как фалды пожилого джентльмена девятнадцатого века, когда он собирается сесть – и все это (за исключением, возможно, все усиливающегося сверкания солнечного света здесь и там на решетке) так же покорно и тонко и каким-то образом принадлежит чужому измерению (несмотря на их верный размер относительно тополей – сумеречно горящих сейчас – день долго не продлится), как кукольный домик. Два вьющихся стебля какого-то ползучего растения, один короче, другой длиннее, оба тянущиеся вправо и формой чем-то напоминающие Матта и Джеффа[173], попутно делают все, что могут, чтобы украсить центральный балкон, балансирующий на двух кремовых колоннах крыльца, где целый кусок действительно совершенно золотого (сейчас) света окаймляет зеленую дверь позади. Я подразумеваю решетчатое французское окно с <оставлено место для архитектурного термина> и другим декоративным набором малюток-пилястров (их не видно, потому что мешают два тополя, растущие перед зданием), и балюстраду, которая выглядит как что-то в конце дорожки для боулинга – но только из штукатурного гипса. О, в рассеченной на квадраты тьме одного из окон задвигалась фигура – нейтрального цвета домохозяйка – открой пошире, как говаривал мой дантист в Санкт-Петербурге, мистер Уоллисон, вовсю занимаясь мятным полосканием в рубиново-красном – отворяет окно, вытряхивает тряпку или что-то еще, и теперь можешь прикрыть. Все здание – аспидно-черное, зеленое и кремовое (и еще темно-красные дымоходы-близнецы с чем-то между ними, что кажется отдельным, не имеющим окон краснокирпичным и совсем маленьким домиком, растущим из плоской крыши его тринадцатиглазой матери).

Но другой дом – справа, за выступающим гаражом – сейчас совсем золотой. Ветвистые тополи отбрасывают на него алембики восходящих теневых полос промеж собственных раскидистых и изогнутых, до черноты отполированных ветвей. Но все это блекнет, блекнет, она любила, устроившись в поле, рисовать закат, который никогда не остановится, – и крестьянский ребенок, очень маленький, тихий и робкий при всей своей мышиной настойчивости, стоял подле ее локтя и смотрел на мольберт, на краски, на ее мокрую акварельную кисть, занесенную над рисунком, как жало змеи, – но солнце уже исчезло, как Чеширский кот[174], оставив лишь беспорядочную груду багрянистых остатков дня, наваленных как попало, – руины, хлам – и цвет чешуйчатой крыши, низко спускающейся на фасад с тремя окнами (два на отступающей стене, параллельно кирпичной стене низкого гаража) – и затем вдоль крапчатой поверхности того другого дома, имеющего более привлекательную лестницу, – а мансардное окно, от которого она спускается, стало таким же ярким, какой была лужа – лужа, которая теперь просто тусклая жидкая белизна и мертвая чернота, как бесцветная фотография той же вещи, нарисованную копию которой я видел.

Я, верно, никогда не забуду тусклую зелень узкой лужайки перед первым домом, к которому тот дом, что был золотым, обращен боком – одновременно растрепанной и лысоватой лужайки с асфальтовым пробором посередине и сплошь усыпанной бледно-бурыми листьями – с короткой коричневой дымкой каких-то кустов в одном углу (возле гаража, но за оградой, которая прибрала целую кучу мертвых листьев к своим сороконожковым ножкам – тавтологический шут ограды). В просветах между двумя домами и в просвете между вторым домом (сейчас мертвым, с одним лишь последним отсветом в окне, к которому все еще ведет лестница дня) и с правым краем моего собственного окна – ты можешь видеть – зоркий ты – близкий друг автора – это тоже многоочитое слово[175] – ты можешь видеть довольно далеко направо от моего узкого проулка до самых двух отрезков проспекта Согласия[176]. Однако le сiel me demande[177] – потому что оно сейчас как потолок Ватто[178] или его имитация – клочья облаков делаются мягкими, телесно-розовыми, а мириады веточек становятся необыкновенно отчетливыми, – и вот внизу больше не осталось красок: дома, лужайка, изгородь, просветы – все приобрело какой-то рыжевато-серый тон, – о, стекло лужи стало ярко-лиловым!

В просвете между двух домов – бледно-коричневое открытое пространство, игровая площадка школы на проспекте, названная теми, кто хорошо осведомлен, Дальним Полем. В просвете справа – лужайка, скорее рыжевато-каштановая, чем зеленая – в комнате становится темно, мое перо движется, как медленный велосипедист в сумерках – если я зажгу свет, то стану тем дурнем из сказки, который пнул льва, умирающего льва, льва этого ноябрьского дня – он не умел кататься на велосипеде, но привез его с собой, потому что его жена сняла dachu в пяти милях от усадьбы, где он давал мне частные уроки и трижды в неделю (они оба были очень молодыми, и он был толстым и неуклюжим, с эспаньолкой и бритой головой) укатывал в сумерках на dachu, совершая свой ужасно извилистый путь вдоль тропы, отделенной глубокой канавой (мы называли эти тропы, которые сопровождают деревенские дороги и шоссе по всей России – гусеница и змея – мы называли их obochina – обочина), и в эту канаву Филипп Осипович беззвучно ухнул по меньшей мере раза четыре или пять за время своих медленных и нерешительных любовных экскурсий – и однажды ночью он вернулся пешком с велосипедом на руках, и никто не знал, что сталось с колесами, виляющими колесами.

В здании, где я нахожусь, зажгли свет, и вид в окне померк – снаружи все стало чернильно-черным, а небо приобрело бледно-синий чернильный цвет – «отливают синим, пишут черным», как сказано на том пузырьке чернил, – но нет, вид из окна так не пишет, и деревья с их триллионом ветвей чертили тушью лучше, и все прочее черно – с двумя асимметричными окнами, которые по щелчку внезапно вспыхнули электрическим светом. Я все еще могу видеть трамвай и автобус – самца и самку, принадлежащих одному виду – по природе оранжевого окраса – сейчас голубых в сумеречном свете, с красной раной заднего рубина – я все еще могу видеть их, пересекающих две мои тускло-черные аллеи – и автомобили с лучистыми фарами, – но я хотел разглядеть кого-нибудь из тех маленьких людей, которые проходят там, когда день ярок – и сейчас я не могу их видеть.

Одно, во всяком случае, ясно – что нам известно значение этого, а космосу-отцу нет. Как-то утром я повстречал на альпийском лугу Б.[179], и он спросил, чем я там занимался с сеткой в руках. Очень доброжелательный и, конечно, отвечающий за общее устройство, но слабо знакомый с нашими приспособлениями и маленькими удовольствиями.

«Вот как, понимаю. Это, должно быть, весело. И что же вы с ними потом делаете?»

notes

Примечания

1

«Послеполуденный отдых фавна» (фр.). (Здесь и далее – примеч. пер.)

2

Ребенок смел (англ.); произносится почти как «the child is bald» (ребенок лыс).

3

Шутники, проказники (фр.).

4

Сожалею (фр.).

5

Поделиться с друзьями: