Под знаком незаконнорожденных
Шрифт:
С. 345. Это был котиковый бонет маменькиного сынка. – Бонет (или боне, от фр. bonnet – шапка, шапочка) – как мужская (в том числе военная), так и женская шапка, колпак, берет или чепец. В англоязычной литературе «sealskin bonnet» (котиковый бонет) преимущественно детский головной убор. См. также коммент. к с. 166.
С. 347. …за сетку, на ее ночной стороне, цеплялась мохнатыми лапками крупная ночница. Ее мрамористые крылья все еще подрагивали, глазки горели, как два миниатюрных уголька. Я только успел различить ее коричневато-розовое обтекаемое тельце и пару цветных пятнышек… – Бабочка уже была описана в гл. 9: «<…> ухватившись всеми своими шестью пушистыми лапками за подушечку твоего большого пальца, со слегка приподнятым кончиком мышино-серого тельца, короткими, красными, с голубыми глазкaми задними крылышками, странно выступающими из-под покатых передних – длинных, в мрамористых прожилках <…>». Затем, как заметил Д. Циммер, она возникает в гл. 15 в антикварной лавке Квиста: «Дивный эстамп из какой-то книги про насекомых, относящейся к началу XIX века, изображал глазчатого бражника [ocellated hawk moth] и его шагреневую гусеницу, льнущую к ветке и выгибающую шею». Она мелькает и в следующей главе в эротическом контексте во время близости Круга с Мариеттой: «Это полупрозрачная амфора, которую я медленно опускаю, держа за ручки. Это розовый мотылек, прильнувший —». В Предисловии Набоков отметил, что бабочка в конце романа – это «розовая душа Ольги, уже эмблематизированная в более ранней главе». Любопытно отметить, что глазчатый бражник (Smerinthus ocellatus, английское название eyed hawk-moth) широко распространен в Европе и особенно в Англии (действие романа происходит хотя и в вымышленной, но определенно европейской стране), но в США не встречается, что ставит под сомнение реалистичность финала, в котором Автор якобы находится в своей кембриджской квартире в штате Массачусетс.
С. 348. Покойная ночь для беспокойной ловитвы. – Заключительный каламбур романа «A good night for mothing» построен из соединения английского пожелания спокойной ночи, фразеологизма «good for nothing» (никчемный, ни на что не годный, бесполезный) с редким словом «mothing», представляющим собой старый энтомологический термин, означающий охоту или наблюдение за бабочками (moth-watching).
Русский текст в романе
Помимо написанных латиницей русских письменных или разговорных форм (например: «shto evo» вместо «chto ego»), сохраняющих, как позднее в «Аде», элементы дореволюционного правописания («za-noch», «kuda-zh»), в романе используются русские лексемы в гибридных словах и выражениях (например: «kwazinka» – «скважинка»; «sesamka» (сезамка); «vot est’ oprosen» – «вот есть вопрос») и неологизмы («Mirokonzepsia»). После русских слов и выражений Набоков, как правило, приводит их английский перевод в квадратных скобках, однако экспрессия и колорит разговорных и просторечных выражений не передаются, например: «mila» («милай») переведено как «friend»; «kotishsa» («котишься») – как «rolling»; «liberalishki» («либералишки») оставлено без перевода. Выражение «Khoroshen’koe polozhen’itze» («Хорошенькое положеньице») намеренно переведено неверно как «a pretty business» (т. е. «красивое дело» – по другому значению слова «хорошенький» – красивый).
Наиболее длинные и не искаженные гибридными формами русскоязычные фрагменты содержатся в гл. 7 (от слов «Tam nad ruch’om» и до слов «a, sudar’?») и в гл. 17 (от слов «Yablochko, kuda-zh ty tak kotishsa?» и до слов «i soobshchil im»).
Андрей Бабиков
Приложение
I
В. В. Набоков – Дональду Б. Элдеру [151]
Крейги-Сёркл, 8
Кембридж 38, Массачусетс
22 марта 1944 г.
Дорогой мистер Элдер,
наконец-то шлю вам краткое изложение оставшихся глав моего романа.
Содержание «Человека из Порлока»[152] нелегко передать в двух словах. Если я скажу, что сочинение романа требует усердного обращения к критическим и оригинальным исследованиям в таких далеко отстоящих областях, как шекспироведение (главным образом «Гамлет») и некоторые аспекты естествознания, то это лишь смутно обозначит границы данного вопроса. В этой книге я намерен обрисовать некоторые тонкие достижения современного сознания на тускло-красном фоне кошмарных притеснений и преследований. Филолог, поэт, ученый и ребенок – жертвы и свидетели того опасного уклона, который принял мировой уклад несмотря на то, что его украшают филологи, поэты, ученые и дети. Боюсь, я выражаюсь слишком прямолинейно, поскольку вообще трудно дать краткий обзор того, в чем ритм и атмосфера важнее физической схемы. И трудность усугубляется тем обстоятельством, что идея книги значительно шире, чем страдание, испытываемое свободными умами на худших поворотах ухабистого века; ее идея, по сути, является чем-то принципиально новым и посему требует трактовки, несовместимой с простым описанием общей темы. Хотя я и не верю в миссию «подающих надежду» книг, цель которых состоит в решении более или менее преходящих проблем человечества, я все же полагаю, что некое совершенно особое качество этой книги само по себе является своего рода оправданием и искуплением, по крайней мере, в случае мне подобных.
Как было показано в общих чертах в первых главах, герой книги, профессор Круг, – человек гениальных способностей, и тоталитарное правительство его страны изо всех сил стремится привлечь его на свою сторону. Я особенно доволен сценой, описывающей его разговор с Падуком, правителем государства, – Падуком, который был его одноклассником (описанье их школьных лет дано в главе, следующей за уже представленной частью). Круг отказывается сотрудничать каким-либо образом, и следующим шагом правительства становится попытка выяснить, какими средствами его можно принудить к этому. В конце концов обнаруживается его слабое место, и это слабое место – его любовь к сыну. Мальчика у него забирают – и тот, кто раньше был отчужден и саркастичен в своих отношениях с властью, теперь соглашается подчинить свою философию и университетскую работу нуждам правительства. К несчастью (для правительства), ребенок по ошибке попадает в лагерь для дефективных детей (от которых государство стремится избавиться) и, будучи в это время больным, умирает[153]. Поскольку теперь Кругу терять нечего, он отказывается сотрудничать.
Сейчас мне трудно продолжать этот бесцветный пересказ. Как бы там ни было, проблема, стоящая теперь перед проф. Кругом, как полагает читатель, – это проблема ответственности, поскольку правительство предпринимает попытку сломить Круга, предлагая, в случае его подчинения, освободить всех его многочисленных коллег и друзей, которые были брошены в тюрьму (и позволить им оставаться на свободе все то время, пока он будет подчиняться). Однако Круга, который через несколько месяцев после смерти жены начал работать над книгой о смерти и воскрешении[154], тем временем посещает удивительное озарение (совпадающее с его заключением в тюрьму после смерти мальчика), озарение некоего великого понимания; это самая трудная для объяснения часть, но, грубо говоря, он внезапно осознает присутствие Автора всего происходящего, Творца, создавшего его самого, его жизнь и все жизни вокруг него, – Автора, которым являюсь я, человек, пишущий книгу своей жизни. Этот своеобразный апофеоз (еще не применявшийся в литературе прием) являет собой, если хотите, своего рода символ божественной власти. Я, Автор, возвращаю Круга в свое лоно, и ужасы жизни, которые он пережил, оказываются художественным вымыслом Автора.
Конечно, в книге есть еще много всего, и эти сухие заметки совершенно недостаточны и недостойны ее. Когда в самой драматичной главе диктатор Падук собирает Круга и его друзей в старой классной комнате давно прошедших времен и друзья Круга умоляют его уступить и тем самым спасти их от расстрела, он пытается объяснить им, какое открытие он только что совершил – мое присутствие и полное исчезновение всех бед. И когда, наконец, Круга ведут через виноградники на холм, чтобы застрелить, и, в соответствии с местными представлениями, расстреливают, я, Автор, вмешиваюсь[155], – однако тот особый способ, которым я осуществляю это вмешательство, невозможно объяснить, не представив законченной рукописи книги, которая будет готова через несколько месяцев.
С искренним почтением,
В. Набоков
II
В. В. Набоков – М. А. Алданову [156]
8–XII–45
8, Craigie Circle
Cambridge, Mass.
Дорогой Марк Александрович,
благодарю вас за пересылку капланского[157] письма. Я принял его предложение. Знаете ли вы, как добыть гонорар из Европы? Кстати: с конца тридцатых годов и я не получал ни пфен<н>ига, ни сантима, ни пенни, ни цента от моих русских книг. Продавались они не Бог весть в каком количестве, но довольно постоянно; по капельке, но постоянно. За последнее время, как ни странно, эти капельки увеличились и участились. Между тем издательства и представительства, имевшие отношение к этим книгам, оказались подобны тихим зелено-розовым пузырям, едва успевающим отразить в малом виде окно, прежде чем лопнуть: они исчезли, – но книги мои продаются, кто-то что-то от них получает, – но ктo, чтo, где? Где живут и работают мои (и, вероятно, ваши) агенты? Суммы всё пустяковые, но все-таки – с научной, с популярно-научной точки зрения – хотелось бы на них взглянуть одним ярким глазком. Хотелось бы отыскать застенчивых представителей моих и взять меж своих их добрые руки. Каков ваш опыт в этом смысле?
Еще одна вещь меня интересует. Моя жена писала об этом Зензинову[158], но он не ответил. В Н.<овом> Р.<усском> Слове[159] было сообщение, что книги и т. д., забранные немцами в Париже, постепенно возвращаются своим владельцам. На квартире Ильи Исидоровича[160] я оставил сундук с книгами и манускриптами. Полагаю, что это было взято вместе с его библиотекой. Куда бы обратиться?
Мне совестно вас обременять этими вопросами. Живу в провинциальном уединении. С осени я в контакте с моими родными, живущими в Праге. Узнал от них, что брат мой Сергей был взят немцами и погиб в концентрационном лагере под Гамбургом. Говорят, живя в Берлине в 1943 году, он слишком откровенно выражался и был обвинен в англосаксонских симпатиях. Мне совершенно не приходило в голову, что он мог быть арестован (я полагал, что он спокойно живет в Париже или Австрии), но накануне получения известия о его гибели я в ужасном сне видел его лежащим на нарах и хватающим воздух в смертных содроганиях. Другой мой брат, Кирилл, служит переводчиком при американской армии оккупации в Германии.
Да, в Париже жутковато, судя по газеткам оттуда. Адамович[161], вижу, употребляет всё те же свои кавычки и неуместные восклицательные знаки («Не в этом же дело!»). Прегадок Одинец[162], и печальна сухая блевотина Бердяева[163]. Мучительно думать о гибели стольких людей, которых я знавал, которых встречал на литературных собраниях (теперь поражающих – задним числом – какой-то небесной чистотой). Эмиграция в Париже похожа на приземистые и кривобокие остатки сливочной пасхи, которым в понедельник придается (без особого успеха) пирамидальная форма.
Занимаюсь тем же, чем занимался в прошлом году: энтомология, преподавание в Wellesley[164]. Медленно, но ровно подвигается мой английский роман[165]. Пишу его не то третий, не то четвертый год и перевалил недавно через срединный хребет. Бросил курить и чудовищно растолстел; особенно неожиданна молодая грудь. Не знаю, скоро ли посещу N. Y[166].
Очень хотелось бы повидать вас, дорогой друг.
Крепко жму вашу руку, целую ручку Татьяне Марковне[167].