Подлинные мемуары поручика Ржевского
Шрифт:
Потома мы по улицам шли весело, окошки били да баб тискали, да все-от с прибаутками, потому как веселые мы робята, и без шутки хорошей да словца острого и жисть не красна. Токмо все ж несчастье приключилося. Федька-гундосый притомилси да лесом домой пошел, и тама ево медведи встренули. А старики бают, што они ево поджидали — видать не простили ему меда сожранного. Федька одного медведя придушил, а у иного нос откусил, но медведи шоблой были и колами ево, сердешного, забили. Так што на другой день пришлося нам по Федьке поминки справлять. Заодно и похмелилися.
Сызнову газеты к нам пришли. Пишут в их, што космонавты с небеси спустилися и вроде как отходют. И мужики с ими вполне согласные. Потому што по такому поводу, как с небеси возвращение, и взаправду долгий отходняк требовается, как опосля аманин моих.
А личная жисть моя складывается плохо. Ибо презрев все увещеванья мои, Дунька-паскудница сызнову с Миколою-пучеглазым спуталася. И Бог их за то наказал — их на сеновале бревном зашибло. Миколе-от бревно ребра поломало и фингал под глазом поставило, а Дуньке гвоздиком бошку пробило — раза три али четыре, не упомню. А што энто я их решил, дык то лжа и навет сплошной, потому как мене там и не было. И што сторож мене близ сеновала видал, брехня то — я ить в те поры цветочки в лесу собирал по склонности моей ко красотам природным. А сторож, видать, обозналси по пьяному делу. И што выстрел слыхали, дык мало ли в лесу хто пуляет? Пуля, котору в Дунькином заду нашли, и не моя вовсе, а шальная видать. Я-то свои меткою “В.Е.” мечу, а на энтой метка была затертая. А кто Миколу потома дорезал, я и подавно не знаю, думаю лишь што энто он сам себя по любви решал, когда Дунька преставилась, каналья.
Я как Вам все будто на духу объясняю, так и исправнику все толком объяснил, когда он мене в тюгулевку сажать надумал. А я сказал — за што? И совсем ить я не виноватый. И ежели кажного сажать, когда бабу евоную бревном зашибет, дык бабы-дуры сами все бревнами позашибаются, лишь бы людей хороших со свету свести по злобности своей природной и скандальному норову. А што ружьишко мое не так вовсе стреляет, я ему для доказательства лося принес свежезастреленного. Он то доказательство взял и мене отпустил. Сказал, што и впрямь невиноватый я, хочь и головорез первостатейный. И штоб я далее тож вел жисть тихую и благопристойную, но што рано иль поздно он до мене все ж доберетца и на полную катушку вкатит. А я ему сказал, што не доберетца. А он сказал, што посмотрим, потому сколь веревочке не виться, а конец один. А я сказал, што про конец не ведаю, а стращать меня неча, потому как у мене ишо три пули со скоблеными метками лежат. Ну он мене и оправдал и с глаз своих вон послал.
На промысел с нами ходит ныне Коська-рябой. Мужик он хороший, токмо до Федьки ему, конечно, далеко. И слабостев много имеет, ибо на руку нечист. У деда Макара хотел затычку спереть, но та отчень уж плотно пригнанная. А у Алексашки-кабатчика гири спер и ему ж пропивать принес, за што и получил изрядно. Да токмо покудова ево били, он у двох часы успел вытащить, а с одного сапоги снял. Он и к мене было руку в карман запустил, но я тама гадюк держу, ить на сома гадюка — насадка наипервейшая. И у Коськи с того рука болела, потому он теперича оберегается. А Василий Федорыч ему радый, потому как тот в избе евоной всех клопов покрал. А дед Макар ворчит за то. Ему без клопов спать трудно, потому как клопы ево средь ночи с боку на бок переворачивали. А самому-то ему тяжко, ибо старенький он.
Што ж до Вас касаемо, Мария Потаповна, то чуйства мои крепнут со дня на день. И снитеся Вы мне то в образе лосихи прекрасной, а то будто Вы с космонавтами вместе с небеси к нам спускаетесь, на рученьках своих неся душу светлую невинно-убиенного Федьки-гундосого, а отец Симеон Вам здравицу служит. И из души так и прет чуйство, будто цельный день пиво пил, а потома в лес раздольный за куст вышел. И я, поверите ли, даже стихи к Вам слагать стал:
Маруха дней моих суровых,
Шалава дряхлая моя…
А далее ишо не придумал, хочь мыслишки так и вьются, ну прям как комарье над голой задницею. Передавайте от мене поклоны низкие всем, кому ранее передавал, а також Кузьке-лоботрясу, а також Лукерье-брюхатой, а також благодетелю нашему Захарию Спиридоновичу.
За сим остаюся и целую уста Ваши сахарные, сугубо Ваш Валерий Евгеньевич
ПИСЬМО ШЕСТОЕ
Здравствуйте, разлюбезная моя Мария Потаповна!
Вновь сижу и письмишко Вам черкаю. У нас тута на днях конфуз приключился, как хоронили Дуньку-скотницу и Миколу-пучеглазого, коих Бог за прелюбодеяния наказал. Дык вот, отец Симеон на похоронах и упилси сызнову. Он шь, мать его ети, ишо на Миколиных похоронах так нализалси, што уж на Дунькиных воопче лыка не вязал, свечку заместо рук ей во другое место вкладывал, для свечки непотребное, а заместо упокойной службы “каравай-каравай” пел и с певчими пыталси хоровод завесть. И об той великой конфузии прослыхали, да из самой епархии поп какой-от дюже важный приехал — штоб, значитца, все толком расследовать и отца Симеона с приходу сымать. Ан отец Симеон о ту пору как раз похмелилси, а как мальчонки сказали ему про ревизию, он во дому своем двери шкапом привалил, а окна подушками позакладывал. А как подкатили оне, почал по им из обреза пулять. А с огородов попадью поставил с дубальтовкою, штоб с тылу не зашли. Но оне, дурные, почемуй-то с тылу и не пошли вовсе, хоть попадья стреляет плохо. Оне, как лошадь ихнюю продырявило, да возницу подранило, дык и побегли восвояси — и поп, и оба дьячка евоных. Да ишо поп тот важный в рясе запуталси и в лужу упал, и ругалси непристойно, покуда рядом с им отец Симеон две обоймы высаживал. Ан ему б не ругатися, а Небо благодарить должно, што отец Симеон с похмелуги был крепкой, потому как по трезвому делу он комара бьет, и с двух обойм в особу столь великую ни за што не промазал бы.
А я с поминок тож злой был и смурной сильно. Пошел к Василий Федорычу от злости той и смурноты подлечиться, а он и сам с похмелуги был, што с ево взять, вота и налил заместо настойки успокоительной, на опенках которая, другую — што на ложных опенках и злит ишо более. Я и выпил ан неприятностев учудил, потому как с “винчеклистиром” своим пошел в кабак разбираться. А с чего — и сам не упомню. А тама, говорят, по пьяне-то разбираться передумал и обойму во толпу опростал не разбираючись. Хорошо хоть, все пули в одного попали, и токмо за одного пришлося перед исправником отчитываться. А одного-то я на вред алкоголя списал, потому как заезжий дохтур сказывал, што алкоголь людям печенку портит. А у того хмыря как раз печенка и была подпорчена ажно девятью пулями. А Коська-рябой оказалси малый не промах. Покуда я с исправником разговоры разговаривал, он исправникову шашку спер, да на мышей свалил. Да так умно, што исправник опосля десятого стопаря и впрямь поверил. А Коська по сю пору шашку ту точит и думает, куды б пристроить ее. Ин в кабак-то не понесешь — вота и остается токмо думать.
Ишо новость у нас, што Гринька-дезертир с промыслу вернулси. И принес, сволотчь, золота дюже много, ан где намыл, никому не сказывает. Он, Гринька-то, мужик справный, ево все уважают, даже исправник, потому как Гринька службу знает, и как исправник мимо кабака едет, завсегда во фрунт встает и честь отдает со рвением. А ходит он в кабак строевым шагом. Туды — по одному, а оттудова — в колонну по два, ибо он тогда ноги свои за одного бойца считает, а руки за второго. И в лес ходит чинно, в полной обмундеровке, да на ружьишко, со службы краденное, для форсу штычок цепляет. И вообче Гринька — человек заслуженный, ветеран, кровь за Отечество проливал чью-то и с фронту вернулси с пулею в теле, коя досталася ему в заднее место от патрулей, за им гонявшихся.
И вота до того дошло уж, што намедни пожаловали к нам на заимку сам Митрий Африканыч с сынком своим Василий Митричем, и наказывали разузнать у Гриньки, где ж он стоко золотишка надыбал. С тех пор мы ево приваживаем и самогонкою поим, суку. А сынок хозяйский Василий Митрич кажную ночь в Гринькину халупу свою Хавроньку командерует. Да токмо толку с того мало, ибо Гринька, видать, совсем оборзел. Хавроньку он махает, аки бык стоялый, так што ей по бабьей дурости даж самой нравится. И самогонку дармовую так жрет, што опосля лишь мычит дурным голосом. А вота про золотишко и не сказывает вовсе. Вота и маемси с им. Давно б забили, да токмо Митрий Африканыч с Василий Федорычем покудова не велят. Говорят, сперва про места евоные прознать надо, а потом уж и забить не грех.
А жисть-то кругом нас бежит, ключом бьет. Недавноть четверо мужиков с лесу вышли. Все стращали войной какой-то и баили, што долгонько оне от Бреста пехом топают. Ружьишки у всех у их были справные, токмо поржавелые совсем, и патронов нету. Главный ихний пол-литруком звалси и сразу ж речи завел вельми сумнительные. Дык мужики послухали ево, послухали, а потом повязали вместе со товарищи и исправнику сдали на всякий случай. А исправник долго волость запрашивал, не слыхать ли чего про ерманца да про пол-литруков. Да токмо ничево не слыхать — энто ж хто не знает, што волость, скоко ее не запрашивай, все одно не слыхать ни хрена, потому как провод телефонный, туды прокинутый, давным-давно уж мужики на снасти рыболовные поперли. Цельный день исправник думу думал про энтих четырех с Бресту, а потом придумал и отправил их обратно в лес, откуда пришли. Сказал, што топайте-ка вы своей дорогою, а ежели ерманец какой и объявится, дык шоблу мужиков соберем и с супостатом сами управимси. Оне и пошли, сердешные, а ночью пять курей и поросенок у бабки Феклы пропали, да доску, через канаву перекинутую, динамитом хтой-то рванул.
А ноне мальчонка прибег и говорил, будто Гринька-дезертир втихаря штык точить принялси. А энто значитца, што опять он на промысел надумал. Стало быть, следить теперича за им надо и не упустить, как во леса пойдет. И за неимением новостей других писать я Вам кончаю. Передавайте поклоны низкие всем, кому ранее передавал, а ишо Саньке-лопоухому, штоб ему ни дна ни покрышки, а ишо Веруньке-пархатенькой, а ишо Никитке-заике.
За сим остаюся, хрен до купейки Ваш Валерий Евгеньевич
ПИСЬМО СЕДЬМОЕ