Покаянный канон: жертвенница
Шрифт:
Нет, не по содержанию. Бабы, естественно, снились мне и прежде, а в юности либидоустремленной — так и вовсе в предостаточном количестве и качестве разнообразном. Но то были сны, черт возьми! Сны, и только! Не оставляющие ни малейших следов реальности через миг после пробуждения, если не брать во внимание неиссякаемый фонтан отроческих поллюций.
Но этот… Может быть, такими они и бывают, вещие, указывающие на некие грядущие события сны.
Вошла Любашка, сменная санитарка, дама совершенно неопределенного возраста и убеждений.
— Любаша, к чему бабы снятся?
— К бабам, — ответила она просто и, в общем-то, логично.
На самом деле она ответила еще проще и конкретнее, обозначая своим ответом не предмет, а скорее действие в отношении предмета.
— Сколько без бабы-то лежишь, вот они тебе и снятся. Хочешь, я тебе дам, если сможешь, конечно, — сказала Любаша и от души рассмеялась своей шутке.
— Тебя не хочу, — признался я. — А потому и не смогу. Я тебя, пожалуй, по-другому попользую. А?
— Это как? — насторожилась Люба.
— Поджарь закусочки, Любаня. Возьми там, в холодильнике, пяток яиц и колбаски в пакете. Уважь болезных.
— Что, пить, что ли, собрались?
— А чего бы не пить-то, воскресенье, однако. Врачам выходной, больным свобода. И тебе нальем.
— Ага, ну давай, — согласилась Люба.
Взяла из холодильника яйца и колбасу и ушла в подсобку, где у них была плитка и сковорода. Так и минуло воскресенье — в неспешном выпивании и малоинтересных беседах по этому поводу.
А поутру устоявшаяся, перегарная атмосфера нашей палаты была потревожена легким крахмальным шуршанием халата и нежным позвякиванием пробирочек в штативе. Производила шумы лаборантка, пришедшая взять на очередной анализ нашу изрядно разбавленную алкоголем кровь. Взглянув, я сразу же узнал ее. Это была она. Вне всяких сомнений.
Первое, что я увидела, войдя в его палату… Нет, не так, тогда я еще не знала, что это его палата. Я просто вошла в очередную палату взять анализ крови, и первое, что я увидела, были его глаза. Темные, почти черные глаза, наполненные невыразимо глубокой спокойной печалью.
Потом, позже, я подумала, что это была скорее не печаль, а тоска, с постоянным присутствием которой он смирился. Смирился со страданием, с болью, сопровождающими эту тоску, отказавшись от всяких попыток освободиться, избавиться от нее.
Первым спонтанным желанием было подойти, взять его за руку и спросить:
— Что у вас случилось?
Но я вовремя остановила себя; в этих стенах подобный вопрос прозвучал бы нелепо. Да и печаль в его глазах, как я уже сказала, была давней, привычной.
Наверное, я смотрела в его глаза дольше, чем нужно. От этой мысли я смутилась. Коснувшись его протянутой мне навстречу руки вовсе не затем, чтобы выразить сочувствие, а для того, чтобы взять кровь, я почему-то выпустила ее, эту руку, а потом взяла опять. Я никак не могла набрать в трубку кровь из крохотной ранки, вновь и вновь прокалывая его палец, делая это неловко, словно неопытная практикантка. А ведь я считалась одним из самых умелых и опытных спецов в нашей лаборатории.
Я больше не смотрела ему в глаза, но знала, что он по-прежнему глядит на меня все так же спокойно и печально. Вместо того чтобы упрекнуть, обругать меня за причиняемую боль, он сказал:
— Я видел вас во сне. Вчера ночью.
А я молчала, как набитая дура, что есть мочи сжимая его исколотый палец.
— Меня зовут Лаврентий. Редкое имя, не правда ли? — продолжал он говорить довольно низким, ровным голосом. — Мне кажется, у вас тоже должно быть какое-то редкое имя.
— Меня зовут Берта, — ответила я и перешла ко второму больному.
Он взял с тумбочки тетрадь, стал что-то зачеркивать и писать. Потом вырвал листок и сложил его пополам. Дождавшись, когда я закончила и уложила стекла и трубки в штатив, он протянул мне этот листок со словами:
— Это вам.
Выругав себя в девятый раз за последние минуты дурой и идиоткой и стараясь придать своему взгляду надменную утомленность, я посмотрела на него, как думалось, свысока.
С черными волосами, помеченными ранней сединой, с мягкой, густой бородкой цвета черненого серебра, он был похож на молодого восточного князя, везунчика и жизнелюба. Почему-то именно это сравнение пришло мне в голову. Если бы не глаза…
Это был большой и сильный мужчина, но меня удивил контраст крупного тела, широких плеч, объемно вылепленных рук с небольшими, почти женскими кистями, заканчивающимися тонкими нервными пальцами. В этих пальцах он и держал сложенный пополам листок.
— Что это? — спросила я.
— Это стихи, которые я написал о вас, — ответил он, улыбнувшись.
— Так быстро?
— Я вообще пишу быстро.
Хвастун, подумала я.
— Но это я написал еще вчера, когда увидел вас во сне.
Врун, подумала я.
— Хорошее у вас имя, — серьезно добавил он. — Прекрасно звучит в стихах.
Я взяла листок, стараясь не коснуться сжимавших его пальцев, положила в карман халата и поблагодарила таким безразличным тоном, на какой только была способна.
Попрощавшись, я вышла, чтобы направиться в следующую палату. В коридоре я вдруг поняла, что, войдя и увидев его глаза, забыла поздороваться. Нарушила правило, которое все годы своей работы считала обязательным, в отличие от некоторых своих коллег, в особенности молоденьких девчонок из училища, пренебрегающих всякой медицинской этикой… Мне стало стыдно и нехорошо, ведь у него могло сложиться обо мне дурное впечатление.
Не могу сказать, что я думала о нем постоянно, но на протяжении всего дня, собирая кровь в пробирки и делая анализы, я все время вспоминала его.
Я всегда, может быть, излишне самоуверенно, считала, что хорошо, едва ли не с первого взгляда, разбираюсь в людях. Но про него я не могла сказать ничего определенного. Я не понимала, откуда вообще взялась потребность как-то определиться по отношению к этому человеку. Но потребность явно существовала, и это меня тревожило.
Хвастун? Врун? Но разве можно представить себе нормального представителя сильного пола без этих недостатков? А может быть, он говорил правду, почему бы и нет?
Весь день время от времени ощупывая в кармане халата сложенный пополам листок, в самый последний момент я все же забыла о нем и, закончив работу, оставила вместе с халатом в лаборатории. Вспомнив о странном для больного подношении уже на остановке, я не стала возвращаться назад. Это было бы уже абсолютно ненормальным поступком, через край.
Но с остановки я все-таки ушла, не дождавшись троллейбуса. Я решила зайти сегодня в близлежащую церковь.
Вечерняя служба в Скорбященском храме начиналась в пять часов, а к четырем там собиралось около десятка женщин, которые под руководством матушки Анны пели акафисты Пресвятой Богородице. Некоторые из женщин приходили постоянно, другие, как я, только на пение, сообразуясь со своим временем и душевным настроем. Матушка регентша всегда была рада мне, говорила, что у меня красивый, чистый голос и что я придаю хору особое звучание и распевность.