Порочный принц
Шрифт:
Блядь. Это не может быть она.
Это она.
Эвери.
Эйвери Капулетти.
Во мне вскипает неистовое, нестерпимое желание броситься к ней и вызволить ее из этих пут. Но мое стремление помочь ей быстро подавляют воспоминания обо всем, что произошло с момента нашей последней встречи. За годы, прошедшие с тех пор, как наши семьи превратились из верных союзников в непримиримых врагов, наши встречи, какими бы мимолетными они ни были, всегда происходили под покровом тайны. Во время учебы мы проходили друг мимо друга по коридорам, чтобы встречаться в раздевалках и туалетах. Вместе курили сигареты за конюшнями с ее любимыми лошадьми. Украдкой бросали взгляды второкурсница (она) и старшекурсник (я) в коридорах самого престижного подготовительного колледжа Вероны. Тогда мы должны были ненавидеть друг друга, но я так и не смог заставить себя направить на нее ненависть, которую питал к остальным членам ее семьи. Я знал, что она была пешкой в руках своего отца. Я все равно сгорал от любви к ней.
И после смерти ее сестры я видел Эйвери только один раз — в тот день, когда она выступила в суде и дала ложные показания под присягой. В тот день, когда своей ложью она отправила меня в тюрьму. В тот день она разрушила ту лихорадочную подростковую любовь, которую, как мне казалось, я к ней испытывал, и заменила ее холодной, жестокой ненавистью.
Это было почти десять лет назад, и с тех пор я видел Эйвери лишь мельком из окна моего разрушенного особняка, когда она парковала свою машину или ныряла в бассейн — по крайней мере, до тех пор, пока Капулетти не окружили себя живой изгородью и не закрыли мне вид. После этого я мог увидеть ее лишь на сайтах светской хроники и в газетах. Впрочем, это не имело значения. Я до сих пор помнил вкус ее кожи на ключицах, ощущение ее волос в моем кулаке. Гребаная живая изгородь не могла всё это у меня отнять.
И вот теперь кто-то (я даже не могу понять, кто) подал ее мне, как ужин на День благодарения, со всеми возможными гарнирами, такими вкусными, что вы бы объелись до тошноты, лишь бы только ими насытиться. Я никогда не был особо помешан на еде, но такую девушку, как Эйвери Капулетти, сожрал бы до последнего кусочка, и все равно не наелся бы.
Даже с кровью.
Наверное, особенно с кровью.
Я подавляю в себе вожделение от вида лежащей вот так Эйвери. Потому что, вообще-то, она выглядит так, будто вот-вот умрет от потери крови. Я одурманен наркотиками, в голове стучит от того, что меня пинали, пока я был в отключке, но я все еще достаточно хорошо соображаю, чтобы понимать, что, если Эйвери умрет, меня выставят в роли злодея.
Подстава. Кто-то меня подставляет?
Кто?
Я начинаю мысленно перечислять своих заклятых врагов, пока не понимаю, что их слишком много, а я еще не посвящен в суть этой игры. Я не могу сделать ход, пока мне не раскроют все карты, поэтому поступаю так, как приказывает совесть: помогаю этой чертовой девчонке.
На данный момент я ничего не знаю. И ничего не могу предположить. То, что мы враги, не означает, что она имеет к этому какое-то отношение. У нас есть и общие враги. Некоторые влиятельные семьи в этом городе недолюбливают обе наши семьи. Кроме того, есть русские. Камеры и серийные убийства — это для них, скорее всего, слишком изощренно, но, черт возьми, откуда мне знать? Есть конкурирующие наркокартели, которым не нравится, как отец Эйвери отмывает через свои банки кровавые деньги одних подельников и отказывается брать деньги от других. И это не считая сделок, относящихся к легальному бизнесу ее отца, они тоже могли пойти наперекосяк и спровоцировать заговор мести против семьи.
«Пусть тот, кто без греха, первый бросит в меня камень», — сказал бы мне отец. Я всю жизнь был грешником.
Поэтому я делаю для нее все возможное; на данный момент мне важно, чтобы Эйвери Капулетти не умерла.
Я отвязываю ее от стула и вздрагиваю, когда она обмякает в моих объятиях, обнаженная, окровавленная и погруженная в какой-то неведомый мне бессознательный мир. Укладывая Эйвери на тонкий матрас, я осознаю, что не прикасался к этой девушке почти десять лет. Она все еще пользуется тем же гребаным шампунем. Я сам того не осознавая, слегка наклоняюсь к ней, вдыхая исходящий от ее темных волос свежий запах апельсинов, а затем делаю все возможное, чтобы она не истекла кровью у меня на глазах.
Я перевязываю ее рану бинтами, найденными в аптечке в ванной. Аптечка небольшая, но в ней есть все необходимое — марля, спирт для протирания, суперклей. Ножницы. При взгляде на них у меня загораются глаза. Я как можно небрежнее засовываю их под матрас, пытаясь определить, какую из семи чертовых камер смогу заслонить своим телом. Кто бы за нами ни наблюдал, он, скорее всего, меня видел. Да и пофиг. Как будто от меня ждали, что я сдамся без боя.
Мне нужно заклеить суперклеем рану на бедре Эйвери, чтобы остановить кровотечение. Понятия не имею, не усугубил ли я ситуацию, не продолжит ли она каким-то образом кровоточить внутри, не отравит ли Эйвери суперклей. Она вся дрожит, все ее тело покрыто гусиной кожей. Ее соски кажутся такими твердыми, что могли бы пробить двухстороннее стекло, отделяющее нас от свободы, хотя я очень, очень стараюсь на них не смотреть. Я снимаю футболку и надеваю ее на Эйвери, морщась каждый раз, когда случайно касаюсь свежих синяков, продолжающих проступать на ее бледной коже, словно жуткая акварельная картина.
Все это время девушка кажется безжизненной, ее пульс медленный и слабый. Я пытаюсь притвориться, что мне все равно. Что, если она умрет, это не разрушит того подобия жизни, что у меня осталось. Но, наверное, я тоже лгун. Потому что в глубине души я знаю, что если с ней что-то случится, если она умрет, я, скорее всего, лягу на этот грязный пол, проглочу запрятанные у меня в кармане таблетки и подохну рядом с ней.
Я сижу в углу и смотрю, как она дышит. Здесь так темно, что я не могу ничего толком разглядеть. Только ее мерно вздымающуюся и опадающую грудь — доказательство того, что Эйери все еще жива.
Затем, спустя, как мне кажется, целую вечность, Эйвери Капулетти приходит в себя.
И тут же со страхом в глазах отшатывается от меня. От этого меня охватывает такая досада, какой я не испытывал никогда в жизни. Неужели Эйвери и впрямь думает, что я мог бы причинить ей такую боль?
Да, именно так она и думает, по крайней мере, поначалу.
Потому что, в конечном итоге, в комнату возвращается главный псих этого дурдома в маске и с пистолетом в руке.
И вот тогда начинается настоящий кошмар.
Сначала он берет на мушку меня и припирает к стенке. Затем хватает Эйвери и швыряет ее на стоящий посреди комнаты стол. На ней по-прежнему моя футболка, но теперь еще и джинсы. Я, полуголый идиот, стою в углу, подняв ладони в притворной капитуляции, и смотрю, как он засовывает револьвер ей в рот, причем так глубоко, что она давится.
«Пистолет? Ты засовываешь ей в рот гребаный пистолет?»
Головорез взводит курок, а я присаживаюсь на корточки и протягиваю руку за припрятанными под матрасом ножницами.
Следующая часть происходит как в замедленной съемке. Я что-то ему кричу (уже не знаю, что именно). «Отойди от нее», или «Сука, не трогай ее», или что-то в этом роде. Что бы там ни было, я двигаюсь к нему с ножницами в руке, каждый мускул моего тела напряжен и готов к атаке. У меня есть разгон. Есть скорость. А в руке оружие.
И тогда мир взрывается.
Не весь мир, понимаете? Только мой. Пистолет больше не во рту у Эйвери. Он направлен на меня, и выстрел с силой отбрасывает меня к стене.
Пуля входит в мою плоть, и я прикусываю язык. Ощущаю во рту вкус крови, а из мерзкой дыры в моем обнаженном плече хлещет кровь. Я падаю, словно тряпичная кукла, задыхаясь от боли, мысли пульсируют в такт с биением сердца.
Меня подстрелили. Меня подстрелили. Меня подстрелили.
Для меня это плохо. Я могу умереть. Но для нее еще хуже. В нежности есть жестокость, и, кем бы ни был этот мужик, он это ей показал. Я хочу пошевелиться. Хочу ее спасти. Но все, что могу сделать, это смотреть.