Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Портреты в колючей раме

Делоне Вадим

Шрифт:

– Слушай, парень! Если что приключится, можешь надеяться на то, что моя душа и финка тебя поддержат. Я же за отказ от этих маршей здесь очутился. Что же мне – опять в ногу шагать. Ты, можно сказать, за меня с козырей зашел. Постановил эту мразь блатную на линию огня вывести, а то ведь они только на словах принцип держат. А я сюда без всякого толку залетел – забрали в нашу доблестную армию, ну и стали измываться кто как может. За любую провинность клозеты чистить посылали, только я отказывался и все больше на гауптвахте отсиживался, то же, примерно, что и здешний карцер. Ну а в перерывах перекурить малость. Я не барыга, не торгаш, но травку для себя и для других всегда раздобыть умел. Анаша или планчик – лучшее дело после маяты, после кандеев, ну на сем и подловили, загнали в штрафной батальон. А там уж раз по десять в день заставляли за минуту то раздеться, то одеться по всей форме. По ночам гоняли акробатические этюды на снегу выписывать. Особенно капитанишка один выдрючивался. Я так прикинул, что лучше лагерный срок, чем еще год по ночам гимны завывать и самого себя на снежном паркете калечить. Ушел в самоволку. Долго поджидал капитана у магазина, знал, что непременно придет нажираться на кровные наши денежки, которые ему ребята за пять минут отдыха отдавали. Ну подождал, пока натрескается, курнул травки, сплюнул чинарик на порог и пару раз развернул его головой к стенке. Так же, как он наш строй окриками от стены до стены гонял. Могли бы, конечно, и к высшей мере приговорить, плюнуть, дунуть и пустить в распыл, смести со свету. Но капитан был пьян, а вольные из магазина крепко стояли на том, что он первым на меня бросился. Капитан-то мой и над вольными имел обычай потешаться. Да из-за баб на него в обиде были местные, он баб не то что пользовал особенно – кишка тонка, а так, больше срамил. А я с местными иногда травкой делился, так что народ за меня рогами уперся – не виновен, дескать, сам капитан куражился и оружием размахивал. Отделался пятью годами…

– Постой, постой, – оборвал я его, – а в армии-то тебе сколько оставалось лямку тянуть? Ты, вроде, год, говорил, оставалось?

– Лучше здесь пять лет мыкаться, чем чехов танками давить или над самим собой под дудочку куражиться, – заметил Коля. – А если травка понадобится в качестве стимула к стихосложению и для спасения от голодухи, ты только дай знать – для тебя всегда найдется.

Травка на лагерной зоне – легкая эйфория, но я лишь пару раз попросил на закрутку. Я знал, чем это может кончиться. И так, когда выпадали дни без традиционного чифира, казалось, что уже не сможешь больше пошевелиться, в висках звенело и гудело, а тут еще травка… Я отказался от Колиного предложения. Он прекрасно понял мой страх:

– Ты прав, землячок, за мной и так ворох бумаг по всем этапам провезли, наркоман, да и только – одно слово, ну да эту бумагу на раскрутку только можно пускать. Что ж им каждым из нас с утра до ночи заниматься. Посадят, наверное, снова, как на волю выйду, ну а до воли далеко. С тобой – другое дело. Я знаю, что не боишься с нар не встать, если вечером лишка двинул, а утром ничего не достать, чтоб душа к родным баракам и окрестным полям вернулась, – это тебя не беспокоит. Я знаю, чего ты боишься: пошлешь кого-нибудь достать травки, чтобы вытащить сердце, как бадью из липкого засохшего колодца, а на тебя донесут тут же. И разом новый срок припаяют и наркоманом объявят повсеместно.

Нам-то легче, особенного к нам интереса начальство не проявляет, так, поиздеваются вволю и катись к едрени матери, а у тебя – другое дело. Ты даже на травке запретной отдохнуть не можешь – заштампуют. Ты же, не как я, в пивнушке чинам нашим в морду плюнул, а на самой Красной площади. Не дадут они тебе передохнуть и закурить…

– Много здесь на зоне тех, кто прямо из армии к нам угодил, как ты, Коля?

– Как я, не так уж много. Я-то все рассчитал. Погибать – так под блатную музыку или цыганские романсы лучше, чем под «Партия – наш рулевой». Да мне и не то чтобы отомстить хотелось. Мстят-то тем, кого равными себе считают. А это разве равные! С такими что же делать – не яд же им в бокал подливать, не стреляться же с ними на дуэли. Пару раз шлепнуть по морде – и весь разговор. Я же тебе говорил – барыгой не был, травку добывал не только для себя, но и для друзей. Это уж мое дело, как добывал, но помимо травки и книги доставал запрещенные, хоть и на юге жил, в Ростове, а не в Москве. Этого у меня до сих пор не отняли. Все хранится, где надо. Будь спокоен, такое есть, что, если придется на воле свидеться, может, попросишь почитать. А вот это видел? – Он вытащил из кармана аккуратную глянцевую открытку. – Кто такая, не знаешь?

– Трудно сказать, – усмехнулся я, – мне некогда на свободе было следить за всеми успехами западной кинопродукции. Актриса какая-то.

– Вот, политик, – без всякого торжества в голосе сказал Коля, – я даже тебя выкупил, даже ты не понял, что к чему. Я и в армии, и здесь гоню одно и то же, когда ее очередной раз у меня на обыске отбирают – мол, фотография западной артистки, выпущенная по спецзаказу Мосфильма, требую вернуть. Сотни жалоб исписал, но фотографию все же каждый раз возвращали… Никакая это не актриса, а пацанка моя, девчонка, которая со мной еще до армии жила. Меня за нее в армию и закатали, хотя я на время на воензавод пристроился, чтобы от шагистики освободили. Броню дали, очень уважали за умение одну клемму к другой припаять.

– Пишет? – спросил я. Фотография была и вправду изумительной – глаза в поволоке слез, тонкая рука, казалось, и на снимке вздрагивает…

– Пишет, даже весьма залихватски, форменная актриса. Впрочем, тут я не прав, актрисы, кажется, не очень в писанине разбираются, больше в манерах. Ну да не в этом дело, четвертый год пишет, умоляет, чтобы на помилование просил. Папашка ее – большой чин в ростовской партийной кодле. Он-то как раз меня и отправил побрить и на доблестные марши велел загнать, зная, что дочка с таким подонком, как я, связалась. И не просто связалась, а вроде как любовь. Этого уж он никак перенести не мог. А дочурка его, как была в слезах, так по сей день в слезах и осталась. Донимает папашку – освобождай, мол, «милого друга», а то худо будет. Короче говоря, обычная истерика. Но у нас ведь не времена Ги де Мопассана. Девочка моя клянется верой и правдой, – вернешься, мол, на волю, папаня тебя пристроит. А куда он пристроить меня может, кроме как в ту же контору, где с утра до ночи надо изречения Маркса вслух произносить. А я лучше от нехватки курева или иного поддержания души на соответствующей высоте подохну, чем от этих мутных речей. Головой-то я могу в омут, только в чистый… Ну а что до любви – все пустой разговор. Вот и тебя не прошу балладу написать, она и так вроде предана, как та Елена Парису. Только много войны, а толку мало.

Я неловко засмеялся.

– Видишь, поэт, я тебя без всякой фени, без всяких заковырок в тупик ставлю. Пишет мне девочка эта, пишет красиво, даже, пожалуй, слишком красиво… Боюсь, что под диктовку. Все у нас, так сказать, в двойном зеркальном отражении. Блатные наши тоже под твою диктовку пишут. Дело-то, конечно, разное – ты просто девочек уговариваешь отдаться королям блатной жизни душой и телом, это еще так себе, правда, тоже особенно распыляться не советую. Но тут ребята не первый год на нарах мыкаются, а закон сам знаешь – тот, кто дрочит в бараке, уже не человек, за дерьмо считают, а дрочить-то, собственно, больше негде. Что ж им делать, как не писать письма, или тех, кто провинился или в карты проиграл, заставлять им задницу подставлять. Только лучше уж мне все это видеть, чем в ножки кланяться тем, кто посадил за решетку. К папашке моей подруги я никогда ни с какой просьбой не пойду. Да и девочка моя, хоть и пишет уже четыре года про любовь, но я этому мало верю. Не осуждаю, но не верю. Она тоже травки попробовала, да и дружки у меня лихие, тут уж верность разрушить – вроде как бокал шампанского торжественно об стенку разбить. Так что я не тороплюсь на волю. Что положено на жизнь – то положено. Одно хорошо – актриса моя все просьбы выполняет и шлет на вольные адреса травку, а травку с этих адресов забирают и мне приносят. Так что если туго придется, сразу сообщи. Ползоны в долгу у меня, посмотрим, что дальше будет.

– Может, и правда тебя девчонка эта любит? – спросил я, как-то тупо понурившись.

– Может, и правда, только это наше с ней дело. Тут ты, поэт, ничего исправить или наладить не сможешь, да и не к чему налаживать. Я только о травке думаю, о маках, не о тех, что украшают салоны, а о тех, что дают забыться. Но помни, когда надо, – можешь на меня надеяться…

* * *

Майор Лашин седел головой, дурел мозгами, но с генеральной линии не отступал. Был дан приказ насильственно водить нас строем за хлебом и кашей, но активисты, хотя и присягнули новому постановлению, все же толком ничего не предприняли. Слишком свежо было в памяти у всех, что случилось с активистом Мироновым, как его разметал по тюменским дорогам Егор. Но надо было активистам хоть как-то отыграться. Бросились на ребят, которые приходили из колоний для малолеток. Били в штабе до полусмерти, заставляли мыть полы на лагерной вахте. После такого мытья ни один из блатных не мог подать руку пострадавшему, не мог считать его не то что равным, но даже приближенным. Активисты пытались скинуть молодняк в омут. Те, кто пришел из колоний для несовершеннолетних, знали, что такое кулаки. И на тамошних «детских» зонах их избивали хуже, чем в старые времена матерых убийц плетьми. Но на нашей зоне активисты были не их сверстниками, а людьми бывалыми, и били так, что малолетки плевались не просто кровью, но и щепками от пола, который мыть они отказывались…

Шел обычный лагерный развод, по пятеркам выгоняли на работу. Майор Лашин, как всегда, следил, чтоб и здесь был полный порядок, хотя никто из начальства его об этом не просил. Лешка Соловей подошел к нему и медленно и как бы нехотя вскользь объявил:

– Разрешите обратиться с просьбой, гражданин майор?

Папа Лашин замер. Замерли и все окружающие. Все знали, что Соловей уже три года как отошел от блатных, но закон чести никогда не нарушал. Надзиратели и охранники не подступали к нему близко. Начальство справлялось о здоровье – Леха жил в туберкулезном бараке…

– В чем дело? – промямлил опешивший Лашин.

– А дело вот в чем, – спокойно разъяснил Леха, – я не хочу, чтоб на меня лишних убитых вешали. Переведите, гражданин начальник, на особый режим или в закрытую тюрьму, ребята бунтуют, а вы на меня все спишете. Да и не зарекаюсь. Будете на малолетках за наше неповиновение отыгрываться – не выдержу. Не могу я этого вынести. Вы же знаете, статья моя сто вторая – убийство. Меня от запаха крови мутит. Не могу больше.

– Да, Соловей, – начал мямлить майор Лашин, – так-то так, но не могу я вас на строгий режим перевести или в тюрьму. У нас таких законов нет. Вот ежели вы что-нибудь натворите, ну новое преступление, тогда пожалуйста.

Леха посмотрел на майора, как бы оценивая его кривоногую, криворукую и душой кривую личность.

– Гражданин майор, – сказал он как-то даже торжественно, – я убил человека случайно, не по прихоти. Понимаете, случайно. Но сейчас вы хотите заставить меня убивать людей. Я к вам с просьбой не об освобождении – переведите в самую глухую тюрьму, я людей не хочу убивать, а вы меня на это толкаете…

Вечером замполит Лашин собрал народ в столовой. Сгоняли, разумеется, всех. Я забежал в Лехин туберкулезный барак, заварили чай и ждали вестей. Первым прибежал один из малолеток и сообщил, что объявил майор Лашин: «Вся двухтысячная зона встала на путь исправления, но вот попадаются такие типы, как оголтелый убийца Соловей и закоренелый шпион Делоне. Соловей сидит за убийство, но ему все неймется, он и здесь, на лагерной зоне хочет добросовестных наших товарищей в землю закопать!» Лешка как-то вытянулся лицом и приготовился на выход из барака, как готовятся на выход из королевского дворца.

Поделиться с друзьями: