Портреты в колючей раме
Шрифт:
– А вы что же, за частную собственность? – перешел в наступление Лашин.
– Лично я ни на что особенно не претендую, кроме права на собственное мнение. Но для народа, думаю, эта собственность – не только не помеха, а стимул.
– Что же вы, и кабаре бы у нас завели? – негодовал Лашин.
– Разумеется, разрешил бы, – усмехнулся я, вспоминая наши дорожные сеансы в ложах фургона.
– Значит, вы за проституцию! Вот вы чего хотите! – орал Папа Лашин.
– Очевидно, вы плохо осведомлены в этом вопросе, – заметил я уже устало. – Кабаре – это там, где танцуют. А там, где ебутся, – это бардак.
Майор Лашин убрался посрамленным. Макар ликовал:
– Ну ты и подловил его на этом кабаре! Тоже мне, начальник по политической части, а где что происходит, толком не знает!
Часа через два вывели под конвоем в санчасть, дело для карцерного режима невиданное. Лев Семенович плотно прикрыл дверь:
– Я вот о вас хлопочу, а вы все режим нарушаете, – укоризненно качал он головой. – Вам что, плохо?
Я был действительно больше похож на собственную тень, чем на самого себя.
– Сделайте какой-нибудь укол, – попросил я.
– Ни черта здесь нет, в их аптеке, кроме морфия, и тот, наверное, весь на себя этот идиот-фельдшер извел! – негодовал Лев Семенович.
Морфий, однако, нашелся… Бешеное головокружение прекратилось.
– Слушайте, Делоне, – сказал вольный врач, – у меня всего один шанс серьезно вам помочь. Я могу без особой натяжки поставить вам диагноз – острое расстройство нервной системы.
– Вот уж этого, Бога ради, не надо, – сказал я.
– Вы что же, всех психиатров считаете шарлатанами и тюремщиками? – усмехнулся врач.
– Да нет, не всех. Однако я из института судебно-медицинской экспертизы имени Сербского еле вырвался, и то, знаете, только благодаря Наполеону.
– Как так Наполеону, что вы сочиняете? – изумился врач. – На вас что, морфий плохо действует?
– Напротив, очень даже хорошо действует, и Наполеон очень даже при чем. Направили меня в этот институт на предмет выяснения, в своем я уме или не в своем. Бросили в палату, лежит рядом какой-то тип и молчит, на меня уставившись. День молчит, другой молчит и не спит. Я стал выяснять, кто такой. Сокамерники, то есть соседи по палате, разъяснили – профессия, мол, интеллигентная, джазист, придушил подушкой проститутку, которая ему отдаться отказалась по неизвестной причине. Он потом труп ее пилой разрезал на куски и разбрасывал по разным местам столицы. Его все же поймали… Вот он и лежал, уставившись на меня, и не спал, а только глаза таращил. Через десять дней я понял, что мне конец. Я ведь тоже заснуть не мог, войдите в мое положение. Просил у всех врачей перевода в другую палату – отказали. Бывалые люди объяснили, что, видимо, ему установка дана таким путем меня извести, дабы мой диагноз соответствовал истине. А за это врачи готовы были его втихую защитить. Один многосрочник-рецидивист все рвался меня отстоять. Мне вообще везет в дружбе с рецидивистами, с теми, у которых срока ни убавить ни прибавить. Им все равно, они вроде, как и я, живут вне времени. Рецидивист был татарин, звали его Айшур. Он говорил:
– Я эту дрянь, которая тебя изводит, политик, тихонько в туалете придушу, как он свою красотку прихлопнул. Мне все равно – либо решат расстрелять, либо нет. Да и ему все равно, тоже, наверное, расстреляют, как он ни старается тебя до полной невменяемости довести.
– Айшур, – просил я его, – это не нам с тобой решать, кому жить, a кому нет. Может быть, он и вправду подвинулся мозгами, может, он и ни при чем. Врачи его рядом со мной держат, а он и не понимает, что делает. Может, oн так, все вспоминает, как девочку ножовкой резал, мучится.
– Ну, это твое дело, – говорил Айшур, – только долго не спать – плохо.
Сосед мой молчал и смотрел на меня. Он не отвечал даже на вопросы нянечек и сестер. Нянечки ночью выпускали меня в туалет и приносили сигареты. Я отдыхал, прислонившись к залитой мочой и блевотиной стенке… Вызвал, наконец, врач. Ничего хорошего я, разумеется, не ждал, а он меня ни с того ни с сего спрашивает:
– Откуда у вас такая странная фамилия? Вы что, француз?
– Как вам сказать, никто же из нас с достоверностью не может знать, кто он, собственно говоря, грек, еврей или татарин. Впрочем, можно и французом зачислить. Предок мой был комендантом Бастилии. Брали эту Бастилию, и в порыве революционного энтузиазма отрубили ему голову. И зачем же было голову его на пику водружать и по всему Парижу носить! Это ж, согласитесь, хамство и низость! А племянник коменданта был врачом в гвардии Наполеона, его забрали в плен под Бородино…
– Так это тот знаменитый врач? – вытаращился на меня эксперт по вопросу равновесия моей души.
– Тот самый, – говорю, – а что?
– Да я же про него в энциклопедии читал – остался в России, женился на бедной дворянке. У вас поместий в роду не было?
– Нет.
– А психических заболеваний?
– Тоже никто не отмечал.
Эксперт подумал:
– А вы-то себя как считаете, больным или здоровым?
– Видите ли, – заметил я тактично, – в отличие от своих предков я – не медик. Это уж вам судить, я в этой области не профессионал.
Врач был польщен моим ответом. Джазиста убрали из моей палаты, а потом приговорили к расстрелу. Не то он больше не нужен был для дела моего разоблачения, не то просто сочли, что он косит, то есть притворяется сумасшедшим. Меня признали вменяемым, хотя и со склонностью к экзальтации и психопатии на почве творчества. Так что, видите ли, и Наполеон пригодился… Но только не всегда же можно Наполеоном отговориться от инъекций нейролептиков. Так что прошу вас – никаких диагнозов…
– Что же, вы полагаете, – растерянно спросил Лев Семенович, – что я, как врач, ничем не могу вам помочь?
– Вот что я вам скажу, доктор, – при нашей системе даже глубоко порядочный человек и профессионал не может спасти человека, о котором он печется… Это для меня и чудовищно… Вы же сексопатолог, доктор, ездите вот даже по лагерям, навещаете тех, кто ежели и причинил зло, то не по программе, а если сделал кому добро, то не по расчету. Я могу обогатить ваш сборник умозаключений на предмет сексуальной несдержанности. Еще когда в первый раз я попал в известную Лефортовскую тюрьму, то есть в ту тюрьму, откуда уходят только на этапы, и, причем, весьма длинные, начальником этого призывного пункта был полковник Петренко. Кроме прочих своих мерзостей, он отчего-то очень гордился тем, что в кровавые сталинские годы работал следователем, а в наши дни якобы разоблачил шпиона Пеньковского. Но уж больно быстро и втихаря этого Пеньковского расстреляли. Уж больно гордились, что, дескать, нашли и приговорили к самой наилучшей мере наказания. Да и раскаяний его нигде не публиковали, хотя, как Вы знаете, у нас непременно чтоб раскаяние было. А то как же без раскаяния расстреливать, как-то неловко… Впрочем, я не о Пеньковском. Полковник Петренко смог «раскрыть» знаменитого шпиона Пеньковского, но он не мог понять, как я его надул. Лефортовская тюрьма построена была еще во времена царствования императрицы Екатерины, то есть полковник никак не имел к ее постройке никакого отношения, зато он знал каждый уголок. Однако любовь есть любовь… Странное это дело – женщины могут вынести в жизни куда больше, чем мужчины. На воле они куда легче переносят лишения, тяготы, одиночество. Но тюрьма для многих женщин – хуже смерти. Не знаю, в чем тут дело. То ли в том, что подлая невозможность причесаться и умыться сводит с ума женщину куда больше, чем мужчину. Или в том, что лишение элементарной человеческой теплоты для нее – ужас. То ли еще в чем-то, но только иные женщины в тюрьме дуреют. У меня в соседней камере сидели две красотки, и обе за дружбу народов. У нас эта самая дружба весьма как-то странно понимается, то требуют у народа, чтобы денежки на дружбу выкладывал, то танки вводят… Но девочки сидели и вправду за дружбу, точнее – за любовь. Обе работали продавщицами, у обеих были женихи – арабы из Египта. Женихи их просили доллары не один к одному рублю менять, а повыгодней. Ну они и меняли. Каждый знает, что доллар – он и есть доллар, а рубль вообще ничего не стоит.
Сначала с этими красотками мне было сложно перестукиваться – через каждые две минуты в Лефортове открывается глазок в камеру, много не оттелеграфируешь. Вскоре я обучил их «бестужевской системе». Бестужев, если помните, был известным декабристом, сторонником свержения царя и поклонником французской республики. Он исхитрился математическим путем установить такой код, который, по крайней мере в тюрьме, имеет для многих куда большее значение, чем сочинения Паскаля. Я долго думал, как я могу переплюнуть этого Бестужева, и все же сообразил. Кружки нам выдавали, я разъяснил моим красоткам – прижмите кружку донышком к уху, а бортами к стене в том месте, куда я постучу. Я тоже прижимаю свою кружку и начинаю говорить, как в микрофон. Никакая трехметровой толщины стена – не помеха, хотя и строили ее в добрые царские времена. Впрочем, я потом узнал, что изобрел велосипед и давно этим методом пользовались. Но смутило меня то, что последовало за моим «новшеством» – одна из моих соседок, ее звали Леной, умоляла: «Ну скажи, как ты меня можешь удовлетворить, умоляю, в подробностях, все равно скоро не выйду, а когда выйду, самый последний алкаш – и тот на меня не взглянет. Ты можешь попробовать меня увидеть. Я молю тебя об этом». Я сказал, что попробую. Я никогда не был способен к сексуальным извращениям, а тем более к их изложению в «литературной» форме, но обстоятельства обязывали. Я нагородил этой Лене такого, что самый изощренный прелюбодей не придумает. Но оставалось другое, что меня тревожило – Лена просила, чтобы я ее увидел такой, как она есть сейчас, а не такой, как станет. Эта задача казалась невыполнимой. В Лефортовской следственной тюрьме никто никого не видит, кроме своего сокамерника, который всегда стукач, или надзирателей. На прогулку выводят покамерно, загоняют во дворик – четыре на восемь метров, а по крыше ходит охранник, никого увидеть нельзя. Но погрешность техники всегда существует, когда технику применяют для искоренения человеческой души. Я быстро заметил, что существует небольшой квадратик, забитый деревянной затычкой. Квадратик существовал только для одного – для стока талого снега. Я точно рассчитал и разъяснил через старинную стену Лене: «Когда окажешься на прогулке, спой что-нибудь из Высоцкого. А потом, когда тебя будут выводить, иди ближе к стенке и остановись. Я тебе дам знак». Идея моя имела блистательное оформление. Лена хорошо поставленным голосом пропела:
Не дают мне больше интересных книжек,И моя гитара без струны,И нельзя мне выше, можно только ниже…Можно только неба кусок, можно только сны…Ее выводили из прогулочной камеры под предлогом недозволенного поведения. Я быстро выбил деревяшку из окошечка для очистки тюремного дворика от снега и кинул хлебный мякиш через трехметровую стену. Охранник ринулся смот реть, что я бросил. Я упал на цементный пол. Лена прижалась к стене и сделала вид, что у нее расстегнулась юбка…