Портреты в колючей раме
Шрифт:
Мухамета тоже вызвали на прием. Когда я забежал в Лехин барак, старик подозвал меня к себе:
– Я знаю, что ты хлопотал. Ты не веришь в Аллаха, но Аллах тебе поможет. Я всю ночь за тебя молился.
Мне и впрямь самое время было обращаться хоть к Аллаху. Дела мои шли из рук вон плохо. Освобождался досрочно бригадир Иван. Я радовался его освобождению, поскольку ничего плохого он мне не сделал, а наоборот, всегда старался скрыть мои уклонения от доблестного труда. Однако уход Ивана ничего хорошего мне не сулил. Уже назначили нового бугра. Звали его Лохматым – за верную службу начальству ему разрешалось носить «шевелюру» в два сантиметра. Лохматый был удивительно гнусным типом. Он ненавидел всех и вся на белом свете. Был он из шоферов, попал в лагерь за какую-то пьяную аварию, сразу же стал активистом.
И направили его на «химию», то есть на стройки народного хозяйства. У нас отчего-то любое техническое мероприятие преподносится народу с невероятной торжественностью. Незабвенный Ленин объявил, что «коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны!» Потом решили, что для построения коммунизма этого маловато. Учредили пытки и чистки. Потом потребовали поднять целину. Потом ввели химизацию. Вот под этот лозунг и отправляли на «волю» достойных из заключенных. Впрочем, «химия» эта – весьма сомнительная благодать. За выпущенным на «волю» заключенным срок продолжает числиться. Назначают его на работу, никак не спрашивая, каковы его пожелания, и поселяют в общежитие, в комнату на пять-десять человек. За любое нарушение, появление в нетрезвом виде на работе или же пререкания с комендантом общежития заключенного возвращают в лагерь. И срок, отработанный им на «химии», не засчитывается. Так что он начинает сидеть сначала. Так и произошло с Лохматым. Четыре года отпахал он на цементном заводе, а за день до окончания «вольного» срока напился и сказал пару ласковых коменданту общежития. Лохматого направили в лагерь и предстояло ему отсиживать опять же четыре года. Он лез из кожи, чтоб этот срок сократить. Ивана освободили досрочно за удачные кражи стройматериала с лесобазы для лагерного начальника. Лохматый был менее способным человеком. Единственное, что он умел, – гонять заключенных и обеспечивать план.
Иван попросил подарить ему на прощание стихи.
– Про любовь, – говорил он рассудительно, – мне не надо, меня и так бабы любят, да к тому же я женат. Что ж я, жене, что ли, стихи читать буду. Это как-то неловко, еще решит, что я одурел в лагере, свихнулся. Ты мне лучше про коммунистов что-нибудь напиши. Я ведь так им, дурак деревенский, верил. Ну теперь-то насмотрелся.
Я вспомнил какие-то старые строки, первый опыт в публицистике:
Пусть каналии рвут камелии,И в канаве мы переспим.Наши песенки не допели мы —Из Лефортова прохрипим.Хочешь хохмочку – пью до одури,Пару стопочек мне налей —Русь в семнадцатом черту продалиЗа уродливый мавзолей.Только дудочки, бесы властные,Нас, юродивых, не возьмешь,Мы не белые, но не красные —Нас салютами не собьешь.С толку, стало быть… Сталин – отче ваш.Эх, по матери ваших бать.Старой песенкой бросьте потчевать —Нас приходится принимать.Три дороженьки. Дар от ГосподаВ ноги идолам положи.Тридцать грошиков вместо ПосохаПропиваючи, не тужи.А вторая-то прямо с выбором —Тут и лагерь есть, и тюрьма,И психушечка – тоже выгодаНа казенные на хлеба.Ну, а третья-то… Долей горек тот,Если в этот путь занесло, —Мы б повесились, только толку что,И невесело, и грешно.Изготовлял я этот прощальный подарок для бугра Ивана в комнате при тепляке, где была оборудована мастерская. Простым смертным вход туда был запрещен – отлеживались там блатные и бригадиры варили чай. Дверь отворилась, и в мастерскую ворвался лейтенант Лиза с надзирателем Верхонкой. Кто-то из своих ловко исхитрился перехватить исписанный мною листок и мгновенно пристроил его под отходами производства. Но Верхонка мог соперничать с самим Лашиным в смысле въедливости. Обыск был его тайной страстью, и в этом деле он действительно был филигранным специалистом. За то его и называли Верхонкой, что он умел все загрести в свою лапу (а верхонка – это брезентовая штуковина вроде рукавицы).
Верхонка быстро разыскал листок. Сразу же меня отвели на вахту и направили в карцер.
Жаркое тюменское лето пролетело за два месяца, началась легкая сибирская осень, что в западных странах именуется холодной зимой. Шнырь Яшка, конечно, следовал приказу и карцер не топил. Стекла были выбиты, а решетка тепло не сохраняет. «Странно, – размышлял я, – неужели лейтенант Лиза выследил меня и отомстил за беседу о Бёлле?» Правда, шнырь Яшка явно воспринял мое заявление о том, что малолетки собирались ему «отгрызть уши» и что я их, якобы, удержал. Яшка был вполне корректен. Даже в карцере заставляли работать: всучивали какие-то ржавые прутья, которые требовалось очищать наждачной бумагой. За отказ от этого мероприятия лишали и без того пониженного питания. Нары пристегивались к стене замком от шести утра до десяти вечера. Стула, разумеется, не было, оставался только цементный пол. И в баню не выводили. Уже на третий день тело покрывалось нарывами. Я никогда не думал, что холод – такая страшная пытка. Холод – это и бессонница. Инстинкт жизни заставляет человека метаться из угла в угол камеры, два на три метра. Яшка помогал, как мог. Он выдавал мне предназначенные для зачистки прутья. Я ничего не делал, но когда Яшка сдавал готовую продукцию, оказывалось почему-то, что я свою норму выполнил. Как уж он исхитрялся это устроить, не знаю. Через дня четыре ко мне в камеру подбросили Макара. Макар был из друзей Конопатого, но любой душе обрадуешься в карцере. Был он в законе, но как-то не в особом почете у блатных. Сидел за десять убийств, и не расстреляли его только потому, что убивал он, будучи несовершеннолетним. Парень он был какой-то безалаберный и расхлябанный. И несмотря на гигантский рост и могучее телосложение, вечно попадал впросак, даже за самого себя постоять толком не умел. Зато в камере карцера он был человеком незаменимым, бесстрашно перекрикивался с камерами барака усиленного режима – БУРом, требовал от них махорки. В нашу камеру бросали «коня» – веревку, которую мастерили из последней оставшейся на теле робы. Мы ловили конец веревки часами и получали подогрев в виде махорки, тщательно упакованной в тряпочку.
– Смотри, с политиком делись! – орали блатные.
Макар и так бы делился, без указаний, был он парнем довольно-таки добродушным.
– Слушай, Макар, – сказал я, – одна коммунистическая блядь Долорес Ибаррури объявила, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях. К условиям нашего социалистического карцера это изречение явно не подходит. Я выдвигаю новый тезис: «Лучше умереть лежа, чем стоять по струнке». Макар, мне говорили, что ты умелец. Можешь сделать отмычку?
Макар принялся за работу, и через час изготовленной отмычкой мы открыли замок, которым нары пристегивались к стене. «Восстание» в карцере администрацией было отмечено. Явились офицеры и вынесли постановление лишить нас на год вперед права на закупки в лагерном ларьке (семь рублей в месяц). Ни на меня, ни на Макара эта драконовская мера не произвела впечатления. «Все равно за что-нибудь лишат, – размышлял Макар, – а так хоть не на бетоне полежим, а на нарах. Они же не имеют права нам прутья железные не выдавать, у них же план. А нам их план на сей раз на руку. Я уже наловчился, за пять минут могу любую отмычку сделать. Да и Яшка тебя отчего-то боится, вон в камеру три раза кипяток носит. С тобой сидеть в карцере – одна благодать. Человеком себя чувствуешь».
– Макар, – спросил я, – а зачем ты десять человек угробил?
– Я-то, – замялся он и долго подбирал ответ, – от скуки.
– То есть как это так?
– А так. У нас в глухомани не то что голоса из Америки не услышишь, но и вообще ничего не достать. Не ходить же на танцы под советские песни, – под эти песни не поймешь, как и двигаться. Паренек у нас один был в поселке, сын райкомовской шишки, на мотоцикле катался «Ява», девочек на заднем сиденье возил, ну а нас грязью облепливал. Мы его как-то встретили у оврага, отдавай, говорим, твой самокат, а он в крик: «Всех пересажаю! Я вас к ногтю прижму!» Пришлось прирезать. Но и с мотоциклом тоже глупость – мотоцикл-то у него один на весь поселок был. Кто же на нем кататься поедет, сразу же заберут и обвинят по всем статьям. Решили, уж раз пропадать, так с кипешем, шум то есть устроить. Встретили участкового милиционера, отобрали пистолет и прихлопнули его. А на клубе городском вывесили объявление, дескать, имеем в виду террор – кто подойдет близко к оврагу, – всем смерть! Ну и шумиха поднялась! С пулеметами окружали, а у нас всего-то один патронташ, тот, что у мента забрали. Ну на десять человек пуль хватило. Троих из наших пристрелили, а я вон с тобой сижу.
– Слушай, Макар, и не жалко тебе людей – за мотоцикл?
– Конечно, жалко, добро бы за машину, а то и правда, кому этот мотоцикл нужен! Зато мы такой шум по всей нашей провинции подняли. Вроде как эти ребята из Красной Армии германской, о которых все в нашей «Правде» пишут, хорошие ребята, как ты думаешь, политик?
– Не знаю, пока не встречался. Одного из их покровителей и доброжелателей, правда, видел, Бёллем зовут. Эти немецкие левые вроде как за идею, а не просто шум поднять. Правда, когда за идею, – это еще хуже, чем за мотоцикл…
– Может, напишешь этим ребятам, что я готов к ним примкнуть? – спросил Макар.
– Дело это скользкое, – ответил я. – Да и боюсь, в политики тебя зачислят, Макар. Ты же знаешь, у тебя срок как срок, хоть десять загубленных жизней за душой, но тебя день в день освободят. А меня – не знаю, когда отсюда выпустят.
– Да, дело серьезное, – согласился Макар. – Не пиши, пожалуй, черт с ними, с этими левыми, прогрессивными.
Мы обнялись с Макаром, чтобы окончательно не задыбеть и не окочуриться.
На следующий день навестил меня в лагерном узилище майор Лашин.
– Попались, Делоне? – спросил он вкрадчиво.
– Ни на чем я не попался, гражданин майор. Если вы о стихах моих печетесь и беспокоитесь, так стихи эти давно в КГБ известны и хранятся в архивах.
– А для чего же вы их на бумагу вновь заносили? – озадаченно спросил Лашин.
– Да так, для себя, чтобы не забыть.
– Это вы бросьте! Опять антисоветской деятельностью занялись!
– Гражданин начальник, вы же человек грамотный, историю знаете.
– Конечно, знаю, – подтвердил майор.
– Ну вот, стало быть, вы должны соображать, что никакой я антисоветской деятельностью при всем своем желании заняться не могу, потому как советской власти не было и нет.
– То есть как это нет? – опешил майор.
– Вам же известно, что первые Советы рабочих и матросов, которые отказались подчиняться большевистским указам, были разогнаны, расстреляны. Так что, начиная с восемнадцатого года, все Верховные Советы – сплошная фикция. Что, вы не знаете, как туда назначают?