Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последний на курсе
Шрифт:

— Выходит, и наша половина слова стояла, — сказал он. — В камне. Та самая, про которую город забыл.

— Вы знали?

— Я боялся. Это другое. — Он забрал у меня тряпицу, развернул чистым углом. — Бойся тоже. Только не шумно.

Во второй вечер я сказал ему про наружные слои и про Кривой колодец, ещё не зная самого страшного. Тойн слушал, чинил треснувший подсвечник и ни разу не поднял голоса. Только когда я сказал, что работа стоит, целая, почти великая, он ударил молотком мимо шляпки так, что медь звякнула на всю мастерскую.

— Не радуйся, — сказал он. — Хорошая старая работа редко ждёт нас нетронутой. Обычно она ждёт, чтобы мы наконец увидели, как её убили.

Я тогда решил, что он старый и потому мрачен. На третий день выяснилось, что старость тут ни при чём.

Утром брал у Миры кусок вчерашней лепёшки, говорил, что пойду в книгохранилище, и ловил её взгляд: она почти верила словам и совсем не верила мне. Днём поднимался на холм и шёл по маршруту Тойна. У северного выступа считал ступени от водостока до трещины. У восточной стены покупал у торговки кислые яблоки, чтобы иметь причину постоять под навесом. У старой цистерны сидел на корточках и якобы вытряхивал камешек из сапога, пока читал нижний пояс, уходящий под мостовую. К вечеру возвращался домой с пылью под ногтями, с гудящими висками и с такой усталостью в пальцах, будто весь день продержал в руках раскалённый металл.

Писать было нельзя. Поэтому я строил карту в голове. Северный пояс — целый снаружи, глубокий, мощный. Восточный — семь слоёв, на третьем старое подновление. Западный — поздняя трещина у пекарни, но сама работа жива. Южный — у цистерны, самый чистый, почти торжественный. Нижний — под мостовой, старее прочих, там камень холодил ладонь даже в полдень.

Кривой колодец я оставил на третий день — боялся туда спешить.

Он стоял на маленькой площади, куда сходились три улицы. Колодец и правда был кривой: сруб перекосило, одна стойка ушла в сторону, ворот скрипел так, будто жаловался каждому ведру отдельно. Рядом на пороге осевшего дома сидела старуха с вязаньем. Спицы у неё щёлкали сухо и зло. Перед ней в миске лежали обрезки моркови; тощий кот делал вид, что они ему не нужны, но уходить не уходил.

Я подошёл к колодцу, взялся за ворот, покрутил пару раз для вида. Вода плеснула далеко внизу. Потом упёрся ладонью в каменный край.

Все семь поясов сходились здесь.

Прямо в этой кладке, у меня под рукой: северный, восточный, южный, нижний, ещё два старых боковых, которых не было ни на одной карте, и самый внутренний, тонкий, как волос, но держащий остальные за горло. Узел был огромен. Я читал его на цыпочках, без дыхания. Стоило неверно дёрнуть вниманием — и у меня потемнело бы в глазах. Если у холма был замок, то он был здесь, под порогами, под кошачьей миской, под скрипом кривого ворота.

— Слушаешь, милок?

Я отдёрнул руку так резко, что задел ворот плечом. Ведро бухнуло о стенку колодца.

Старуха смотрела на меня поверх вязания. Глаза у неё были мутные, но не пустые.

— Воду слушаешь? — спросила она. — Или камень?

— Камень тёплый, — сказал я первое, что пришло в голову.

— Тёплый, — согласилась она. — Тут всегда тёплый. Дед мой говаривал: в старину всем холмом от худого часа хоронились. Семью поясами холм-то заперли. Песенку пели. Я махонькой знала.

Я заставил себя не смотреть снова в камень.

— Какую песенку?

Она пожевала губами, смутилась, как смущаются старые люди, когда вдруг оказывается, что их дрянная память кому-то нужна.

— Да глупость. «Семь поясов, восьмой — небеса, заперли холм от худого часа…» Дальше не помню.

— Вспомните, пожалуйста.

— Пожалуйста он мне, — фыркнула она. — Складный какой. — Спица стукнула ей по колену, отбивая такт. — «Семь поясов, восьмой — небеса, заперли холм от худого часа, а кто замок повернёт назад, тому и ответ держать». Вот. Дальше, может, про козу было. Или про мельника. Песенки всё портят под конец.

Кот всё-таки стащил кусок моркови и убежал, обиженный на весь мир. Старуха погрозила ему спицей.

— Вот так и живём, — сказала она то ли мне, то ли коту. Я стоял с мокрой от колодезной верёвки ладонью и держал в голове строчку: кто замок повернёт назад.

Значит, не только застёжка. Отмычка тоже была. И о ней пели детям, пока смысл не высыпался, как мука из дырявого мешка, а четыре строки не остались жить сами по себе: у старухи на пороге, в щелчке спиц, в слове «пояса», которое пережило все очищенные хроники. Свиток можно вынуть из связки. Старую песню не вынешь — она слишком мелкая, слишком домашняя, слишком никому не нужная, пока кто-то не приложит ладонь к камню под ней.

Я поблагодарил её. Она велела мне не кланяться — а если такой вежливый, то подать ей клубок, укатившийся к ступеньке. Я подал. Она забыла обо мне раньше, чем я дошёл до угла.

А я не забыл ни одного слова.

Первые два дня я почти радовался. Неправильная была радость, с привкусом меди, но всё же: оборона существовала. Семь поясов стояли в камне. Значит, город был не голой сказкой и не детской песней; значит, у нас под ногами была крепость, о которой все забыли. Я запрещал себе радоваться и всё равно радовался, как дурак. Можно разбудить Тойна. Можно найти, где подать силу. Можно, если не восстановить, то хотя бы понять, как оно должно держать.

На третий день я полез глубже наружного узора.

У северного выступа, где над стеной росла трава, а внизу сушили сети, я нашёл первый мёртвый слой. Снаружи руна была цела: линия ровная, камень не треснул, поздняя известь даже не закрыла главного хода. Но поток не шёл. Я провёл вниманием дальше — пусто. Второй слой — пусто. Третий — пусто.

Я убрал руку, потер пальцы о штаны. Потом прочёл снова.

Обветшавшая руна умирает грязно. Она крошится по краям, цепляет соседей, оставляет больные места, где поток ещё пытается обойти провал. Эта умерла иначе: её развязали. Чисто, спокойно, без рваного края — узел за узлом, слой за слоем. Так, чтобы камень выглядел живым для всякого, кто смотрит глазами, и пустым для того единственного, кто полезет внутрь.

Я узнал почерк не сразу. Наверное, потому что очень не хотел.

Ту же ровную, терпеливую руку я видел в Кетиле: там она вязала человека в дверь, не ломая лишнего, не тратя ни капли, оставляя только то, что нужно для чужого входа. Здесь она делала обратное — развязывала город: без рубки, без огня, аккуратно снимала с него защиту, как снимают петлю с крючка.

Меня чуть не вырвало прямо у стены. Я проглотил, потому что у сетей стоял рыбак и спорил с женой про цену соли.

Потом я пошёл проверять. Северный пояс был мёртв почти весь. Восточный — выпит на четыре слоя из семи; верхние два оставили для вида, внутренний держался на одной тонкой жилке. Западный — на пять. Южный у старой цистерны ещё дышал, но с хрипом: несколько узлов уже были подрезаны так, чтобы упасть не сегодня — потом, когда кто-то повернёт замок. Нижний, под мостовой, оказался пустым до последнего витка. Я сидел там на корточках, делая вид, что чиню ремешок на сапоге, и чувствовал под ладонью мостовую, по которой в эту же минуту везли бочку с капустой.

Колёса стучали над мёртвым поясом.

Я складывал заново уже другую карту — карту того, как оборону снимали. Начали с глухих мест, где никто не задерживается: нижний ход, северный выступ, задние кладки у пустых дворов. Потом перешли к тем местам, где люди ходят редко. На виду оставили оболочки: красивые, целые, убедительные. Самые свежие развязки пахли этой весной — не запахом, конечно, а тем острым остатком силы, который ещё не успел рассеяться. Самые старые успели зарасти городским шумом и поздними починками. Это делали годами — задолго до Кетиля, задолго до моего страха, безо всякой паники.

Поделиться с друзьями: