Последний на курсе
Шрифт:
Потом он сказал это всему залу разом, через мою голову, потому что видел в случившемся урок:
— Вот поэтому, господа, мы и учим вас силе раньше тонкости. В поле у вас не будет времени искать в камне трещину. Демон не подождёт, пока вы его прочитаете. — Он повернулся ко мне, и в его голосе не было ни капли яда, и это было хуже всякого яда. — Вереск видит лучше всех вас, вместе взятых. И стоит последним.
И вернулся к списку. Следующий светоч вспыхнул жёлтым, слишком ярким, с грязным краем. Никто его за это не остановил.
Когда зал наконец отгудел и потянулся к выходу, к воздуху, к своей лёгкой сильной жизни, я остался. Я всегда оставался. Последних редко зовут с собой, зато им достаётся тишина после всех.
Я сгрёб со стола мелкие осколки Ровенова светоча. Делн всё равно заставил бы кого-нибудь убрать, а мне осколки были интересны. В одном жилка дефекта уходила так прямо, что даже обидно: хороший камень, испорченный одной слепой линией. На краю лежала крошечная чёрная точка — место, где Ровен перелил. Камень был виноват только наполовину.
Потом достал из кармана недоплетённый оберег Миры, разложил на холодном столе свой нехитрый инструмент — отцовское шильце с потёртой рукоятью, маленький молоточек с щербинкой на бойке — и забыл про список, про Делна, про Ровена, про тусклый огрызок света на своей ладони.
Здесь, в тонкой работе, мне не нужна была грозовая туча. Здесь хватало ровной руки, чистого дыхания и умения положить ровно столько, сколько надо. Ни каплей больше. Это у меня получалось — пусть не всегда и не при всех.
Я вёл последнюю нить узора медленно, дыша через раз. Серебряная пластинка под пальцами понемногу теплела — руна удержания просыпалась, бралась за дело, обещала держать то, что ей доверят. Руна была негромкая, домашняя. Такая не остановит стрелу и не удержит разлом, зато не даст чужому взгляду скользнуть туда, куда не надо, и чуть-чуть смягчит дурной поток, если тот заденет ребёнка на улице. Я придумал узор сам, две зимы назад, и нигде больше такого не видел. В зале, где у меня не было даже места поприличнее, это что-то да значило.
Я не стал доплетать до конца — последний штрих я приберёг на вечер, для свечи и для Мириных глаз, которые «придерживают». Голод в работе унялся, притих, согласился потерпеть. Я спрятал оберег и инструмент, застегнул карман и пошёл вниз. В коридоре кто-то догнал меня плечом и тут же забыл, что задел. Я поправил ремень сумки и спустился к нижним воротам, где меня ждали.
Мира ждала у ворот: ждать дома, как все нормальные дети, она не умела.
Она сидела на каменной тумбе, болтая ногами в башмаках, которые я ей чинил уже трижды. На колене у неё лежал промасленный бумажный свёрток, пустой почти до крошек. Рядом стоял воротный страж — здоровенный детина из городских дозорных, с алебардой выше него самого — и имел вид человека, который проигрывает спор одиннадцатилетней девочке и совершенно не понимает, в какой момент всё пошло не так.
— …а я говорю, можно, — донеслось до меня. — Если по чуть-чуть и с любовью.
— Нельзя кормить дозорных лошадей пирогом, — упирался страж без всякой надежды в голосе. — Это казённые лошади.
— Это был очень маленький кусочек.
— Это был мой обед.
— Так лошадь была голодная, — терпеливо, как маленькому, объяснила Мира. — А вы — нет. Вы просто жадный. У вас на лице написано, что вы сегодня уже ели.
Страж открыл рот, закрыл, посмотрел на меня с немой мольбой человека, тонущего на мелководье. Лошадь за его спиной дожёвывала улику и выглядела куда спокойнее хозяина.
— Мира, — сказал я. — Ты опять скормила служивому человеку его обед?
— Я скормила его лошади, — с достоинством поправила она и спрыгнула с тумбы. — Это совсем другое. Лошадь была благодарнее.
И налетела на меня, обхватила, ткнулась макушкой под рёбра — туда, где у меня обычно ныл пустой резерв. От неё пахло улицей, пирогом и холодным камнем ворот. Я положил ладонь ей на затылок, на спутанные после ветра волосы, и весь день: список, и тусклый светоч, и «Вереск видит лучше всех и стоит последним», и фырканье за соседним столом — весь день вдруг стал лёгким и неважным, как пустая кружка, которую и уронить не жалко.
— Закончил? — спросила она первым делом, без «как ты» и «что было». Сразу к делу. Мы с ней похожи больше, чем мне иногда хотелось бы.
— Почти. Последний штрих — дома. При свече. Будешь придерживать.
— Буду, — серьёзно пообещала она, как обещают важную работу. И, пока мы шли вниз от ворот, всё-таки спросила, искоса, тем нарочито небрежным тоном, которым спрашивают о том, что на самом деле болит: — Тебя сегодня опять поставили последним?
— Опять.
— Они дураки.
— Они не дураки, Мира. У них просто много маны.
Она обдумала это. Мира всё обдумывала всерьёз — у неё в голове, как и у меня, был свой порядок, и она не ставила галочку, пока цифры не сходились.
— А у тебя много чего? — спросила она наконец. — Раз у них маны. У тебя должно быть много чего-то своего. Так честно.
Я подумал. Над нами кричали стрижи, выписывая в холодном небе свои быстрые росчерки; под нами горбатился Медный мост; впереди лежал нижний город, пахнущий хлебом и пенькой, и где-то совсем далеко за ним, за стеной, за городом, лежали пустоши, на которые мы оба по привычке не смотрели и о которых я в тот день ещё не думал.
— Терпения, — сказал я. — У меня очень много терпения.
Мира поморщилась.
— Скучно. Лучше бы маны.
— Не спорю, — сказал я. — Но маны у меня сегодня не прибавится. А терпение к вечеру иногда возвращается.
— Это ты сейчас придумал, чтобы я не расстраивалась.
— Прямо сейчас. Но звучит почти прилично.
Она засмеялась — и я засмеялся, — и она взяла меня за руку. Ладошка у неё была тёплая и липкая от пирога; на моём рукаве тут же остался жирный след. Я сделал вид, что не заметил. Она тоже сделала вид, что не заметила, хотя заметила первая.
Мы пошли домой, где нас никто не ждал, кроме нас самих, двое из семьи, в которой когда-то было четверо. Мира прыгала через трещины в мостовой и каждый раз тянула меня за собой, будто я без неё непременно наступлю не туда. У Медного моста она вдруг остановилась, подняла мою руку и посмотрела на жирный след на рукаве.
— Пирог, — сказала она.
— Вижу.
— Это не я.
— Конечно.
Она попыталась стереть пятно большим пальцем, размазала только шире, вздохнула и спрятала мою руку обратно в свою ладонь.