Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последний на курсе
Шрифт:

Той ночью Бричен снизу трижды поднимался стучать нам в дверь: то принёс кипяток, то спросил, не надо ли послать за кем, то просто стоял в коридоре с верёвочной пылью в бороде и не знал, куда деть руки. Мира спала у меня на коленях, свернувшись калачом, а я сидел на полу и слушал, как город за стеной гудит чужой бедой. Утром пришёл человек из управы, мокрый по колено. Сказал: «Заводь закрыта». Потом сказал ещё что-то, длинное и правильное. Смысл был один: домой они не вернутся.

Трещину закрыли к рассвету. Их не нашли. На разломе часто никого не находят — он не оставляет тел, он забирает целиком, и в этом, говорят, есть даже своё милосердие, потому что хоронить нечего и можно думать, что они просто ушли далеко и задерживаются. Мира первые полгода так и думала. Потом перестала. Мы об этом не говорили.

Я не успел тогда ничего. Четырнадцать лет, почти пустой резерв, отцовское шильце в кармане — что я мог. Я даже до Заводи не дошёл: меня завернули на полдороге, как заворачивают детей, и я стоял за спинами у дальнего заслона, который ставили чужие сильные руки, и слушал собственное бесполезное сердце. Это был первый раз в моей жизни, когда я понял по-настоящему, до самого нутра, что значит — видеть и не мочь. Я видел тогда потоки у разлома. Видел, где заслон ляжет криво, где сорвётся. И не мог ни сказать — кто слушает мальчишку, — ни сделать: нечем.

С тех пор, если разобраться, я только это и делал. Учился мочь. Очень медленно. Капля за каплей, узел за узлом, отпуская и снова беря.

— Алекс. — Голос Миры изменился — стал осторожным, тем особым тоном, каким она заходила издалека к тому, за что, она подозревала, влетит. — А покажи ещё раз, как ты зажигаешь. Светоч.

— Ты сто раз видела.

— Покажи в сто первый.

Я вздохнул, протянул руку к домашнему светочу над столом — он как раз подсел к ночи, отдал за вечер свой негромкий свет, — открыл резерв и подвёл ниточку. После двух лет это было привычно, как завязать шнурок: я даже не закрывал глаз, нашёл уснувший узел, толкнул легонько, и камень снова налился тёплым светом — немного, зато ровно.

Мира смотрела как зачарованная. Она всегда так смотрела — для неё то, что брат у всех последний, не значило ничего; брат умел делать так, чтобы в темноте стало светло, а больше никто во всём нижнем Кальдере так не умел, и весь сказ.

— Дай мне, — сказала она.

— Мира.

— Один раз. Я осторожно. Я правда осторожно, я буду как ты — легонько. — И, видя, что я колеблюсь, выложила козырь, который, я уверен, держала с самого начала вечера, может, и весь день: — Ты сам сказал, мама умела заговаривать молоко. Значит, и я капельку могу. Это в семье. Ты же не думаешь, что мне совсем ничего не досталось?

Вот против этого у меня приёма не было. Потому что я как раз думал — вернее, надеялся, — что ей не досталось ничего. Что она будет обычной, тёплой, незаметной девочкой, выйдет за честного человека, наплодит таких же упрямцев, как она сама, и проживёт долгую жизнь вдали от стен и разломов. Я желал ей бездарности так горячо, как другие братья желают сёстрам блестящей судьбы, и стыдился этого, и не мог перестать.

Я придвинул ей светоч.

— Закрой глаза, — сказал я негромко. — Не ищи силу, не дави. Просто найди внутри место, где тепло. И легонько, как будто дуешь на одуванчик, чтобы пушинки полетели, а не сдуло весь зараз. Совсем легонько, поняла? Меньше, чем ты думаешь. Ещё меньше.

Она зажмурилась так, что задрожали ресницы. Нахмурилась. Высунула от усердия кончик языка. Я смотрел на неё и уже открыл рот, чтобы сказать то, что говорят, когда не выходит, — что это приходит не сразу, что у нас в семье на донышке, что ничего страшного, попробуем завтра, —

и светоч вспыхнул.

Он полыхнул — ярко, бело, жадно, во всю комнату, так что я зажмурился, а на подоконнике звякнул, подпрыгнув, обломок цветного стекла из Мириной вселенной. На один удар сердца две наши тёмные комнаты стали белым полднем — высветились трещина-собака на потолке, паутина в углу, застиранная заплата на Мирином рукаве, изумлённое лицо сестры. Пахнуло горячей пылью из камня. Потом она испугалась — самой себя, того, что внутри неё оказалось столько, — и отдёрнула руки.

Свет опал до обычного, домашнего.

Внизу замолчал верёвочный станок старого Бричена. Через секунду в пол снизу стукнули рукоятью метлы: раз, другой.

— Верески? — донеслось глухо. — У вас там цело?

Я уже стоял между Мирой и окном, будто свет мог выскочить наружу задним числом.

— Цело, мастер Бричен! — крикнул я. — Светоч чинил.

Он что-то проворчал, но станок снова заскрипел не сразу. Мира смотрела то на пол, то на меня, и счастье в её лице впервые споткнулось о вопрос: почему взрослые стучат снизу после того, как ты просто смог?

— Я смогла! Алекс, ты видел? Видел?! Я смогла, с первого раза, ты в первый раз так не мог, скажи, не мог?

Тише, — сказал я слишком резко.

Она замолчала на полуслове. И вот это уже заметила.

— Бричен услышит, — добавил я мягче.

— А, — сказала она и тут же перешла на шёпот, от которого восторга стало не меньше, только он сделался тайным. — Ты видел?

— Видел.

— А ты в первый раз так не мог?

— Не мог, — сказал я.

И сразу понял, что ответил не на тот вопрос. Она спрашивала о силе, а я слышал другое: значит, меня увидят?

Я очень старался, чтобы голос звучал как надо — радостно, по-братски, гордо. Кажется, вышло. Мира вскочила, заметалась по комнате, выкладывая планы, которые рождались у неё быстрее, чем она успевала их договаривать, — что теперь она тоже будет чинить светочи, и держать руну, и поступит в Веретено, и мы будем работать вместе, она сильная, а я умный, и это же лучшая пара на всём свете, правда же, лучшая?

Я кивал. Я говорил «правда». Я обнимал её, когда она в очередной раз подлетала, и смотрел поверх её макушки на домашний светоч, который ещё догорал жадным остаточным светом, не желая успокаиваться.

В одиннадцать лет, не учась ни единого дня, ни разу не открыв резерв нарочно, моя сестра только что влила в камень больше, чем я мог влить за раз на третьем курсе. Намного больше. Я видел это в потоках так же ясно, как видел залом в светоче или трещину в камне Ровена: в ней было не на донышке. В ней было — точного числа я не знал, при всей моей любви к точным числам — но много. Очень много. Может быть, столько, что хватило бы и на стену.

И я был рад. Видит небо, я был так рад, что заболело под рёбрами, в том самом месте, где обычно ноет пустой резерв. У моей сестры будет то, чего никогда не было у меня. Её никогда не поставят последней. Над ней не будут фыркать за соседним столом. Это было прекрасно — и это было страшнее всего, что я знал.

Потому что сила в Кальдере — не подарок, а повестка. Туда, куда четыре года назад ушёл отец, который и магом-то почти не был, — просто потому, что умел, и потому что позвали, и потому что, когда зовут, такие, как мы, идут.

Я держал сестру — тёплую, счастливую, оглушительно живую, пахнущую сном и нашим домом и немного гарью от вспыхнувшего светоча, — и впервые подумал ясную, холодную мысль, к которой потом возвращался не одну тысячу раз: я не хочу, чтобы её заметили. Что угодно, только не это. Пусть лучше она будет слабой, как я. Пусть над ней смеются. Пусть стоит последней. Только бы не повестка. Только бы не стена. Только бы не Заводь.

Поделиться с друзьями: