Последний на курсе
Шрифт:
Я хотел сказать: во мне ничего не прибавилось, только память. Нельзя. Не потому, что Тойн не поверит; как раз Тойн мог поверить раньше многих, если дать ему правильную работу в руки. Но у меня пока не было правильной работы. Было только чудо, похожее на бред, и город, который уже однажды сказал мне «выспись».
— В том, где отпускаю, — сказал я.
Тойн довольно хмыкнул. Лучшее хмыканье за день.
— Наконец-то.
Я засмеялся тихо, носом. Потом полез в карман за тиглем, чтобы вернуть ему воск, и пальцы нашли пустоту.
Пустоту я проверил ещё раз, потом другой карман, потом внутренний. Ничего. Ни тигля, который я в прошлой жизни таскал до самого Кривого колодца. Ни обломка «Старой Течи», который Тойн ещё не дал и не мог дать. Ни мелкой контурной пыли, въевшейся в шов подкладки. Даже надрез на ремешке сумки был старый, до всех тех дней.
— Потерял? — спросил Тойн.
— Нет, — сказал я. — Не взял.
— Тогда возьми, — он протянул ладонь. — И не носи в кармане без пробки, опять всё заляпаешь.
Я взял тигель так осторожно, будто он мог исчезнуть, если сжать сильнее. Предметы не шли со мной. Ничего, что можно спрятать в карман. Ничего, что можно украсть из будущего. Только руки и память.
Это правило оказалось честным. И жадным.
Ещё одно я проверять не стал.
Оно стояло рядом весь день, как открытый люк в полу: если умереть сейчас, меня вернёт опять? В это же утро? В другое? Или я просто умру, как умер бы любой усталый дурак, выскребший себя у чужого верстака? Проверить можно было очень просто. Остаться одному, довести чашку до дна, шагнуть не туда, попросить у мира ответ ценой тела.
Я сидел у Тойна с ледяными пальцами и думал об этом как раз столько, чтобы испугаться себя.
Потом вспомнил, как Мира утром поправляла носок пяткой и говорила, что Делн скучный.
Нет — не сегодня и не за ответ, который можно отложить.
Я ушёл от Тойна, когда в окнах уже синело. На нижнем полигоне ещё били столпы. Воздух дрожал от тяжёлой силы, и по этому звону я узнал Ирис Дольган. Она ещё не называла меня по имени. Ещё не стояла на восточном крае чаши и не говорила «крикни — я услышу». Но это уже было во мне, как письмо, которое я не имел права открыть раньше времени.
На Медном мосту я пересчитал пролёты. Семь. Конечно, семь. Обычно этот счёт что-то во мне успокаивал. Сегодня он был просто частью дороги домой. Мира открыла дверь сразу.
— У тебя другое лицо, — сказала она.
— Опять недоваренное?
— Нет. — Она прищурилась. — Как у человека, который что-то сделал и теперь очень хочет, чтобы его похвалили, но будет делать вид, что не хочет.
— Неправда.
— Значит, правда.
Ужин был хлеб, сало и луковица на двоих. За такую роскошь мы должны были благодарить замок, который днём наконец оплатили; я поймал себя на том, что не считаю, сколько останется до конца недели, — и вовсе не оттого, что денег стало много: просто Мира уже начала рассказывать, и впервые за очень долгое время мне было важнее не перебить её своим внутренним расписанием.
Она говорила про дочку зеленщика, про кота-капитана, который признал её власть, но требует пирог как налог, про вдову Сольну, у которой ноги болят сильнее, чем она признаётся, и про слово, которое нельзя говорить при приличных людях. Мира это слово, конечно, сказала. Потом посмотрела на меня с вызовом.
— Не скажу, что не слышал, — предупредил я.
— А я не говорила. Я проверяла, знаешь ли ты.
— Знаю.
Она ткнула в меня ложкой:
— Вот опять. Ты сегодня всё знаешь. А обычно спрашиваешь, как у меня день, и потом думаешь про своё. Сегодня даже не делаешь вид. Тебе правда интересно?
Я мог бы отшутиться, мог бы сказать, что кот-капитан важнее Делна, и это было бы даже правдой. Но Мира смотрела слишком внимательно, а я слишком устал врать даже мелко.
— Правда, — сказал я.
И послушал.
Это оказалось труднее, чем чинить шестой светоч. Там хотя бы видно, где трещина. Здесь надо было не перебить, когда она третий раз возвращалась к одному и тому же коту; не поправить, что вдова Сольна живёт не «за синей дверью», а за облезлой зелёной; не уйти глазами к окну, где темнел город и под землёй шла чужая работа. Хлеб я, оказалось, сжимал, как рукоять инструмента, — заметил и разжал пальцы. Мира заметила, стащила у меня из руки крошку и продолжила как ни в чём не бывало.
Я слушал целиком, а не как слушают шум в соседней комнате, пока в голове чинят город. С её паузами, повторами, неправильными выводами, возмущением из-за чужой жадности, смехом посреди фразы. Она дважды сбилась и начала заново; я не торопил. Один раз она забыла имя мальчишки у зеленщика, и я подсказал, потому что помнил из прошлой жизни. Она насторожилась:
— Откуда знаешь?
— Ты говорила.
— Сегодня?
— Когда-то.
Она решила, что это достаточно туманно, и продолжила. А я сидел с куском хлеба в руке и понимал, что это тоже правило, только его не проверишь светочем: время, которое вернулось, можно снова потратить мимо. Можно чинить восемь камней вместо трёх, можно знать трещину Ровена и сип молочника, можно носить в голове расписание Ворона. И всё равно пропустить то, ради чего тебя вообще держит за горло эта новая жизнь: девочку напротив, которая рассказывает про кота и ждёт, что её правда услышат.
Список я к ночи записывать не стал: правила, купленные смертью, из головы не выпадают.
Я сел у окна, когда Мира уснула за стеной. Внизу Бричен дёрнул верёвку в последний раз и стих. Под холмом, где-то в темноте, тихий человек продолжал свою тихую работу. Сегодня, если моя память не врала, он был у четвёртого слоя — завтра возьмётся за пятый.
В прошлой жизни я пошёл бы за ним слишком рано.
В этой я записал в голове: завтра будет двадцать минус два. И впервые за день не улыбнулся этому счёту.
Глава 18. Снова тот же день
Странность началась не в первый рассвет.
В первый рассвет я ещё держался за чудо обеими руками: потолок, Мира, шнурок, живая крупа на столе. К полудню того же дня я уже проверял правила, как проверяют новый инструмент: что режет, что тупит, где ломается. А потом пришло утро, в котором ничего уже не было новым, — уже не чудо и не проверка: просто день, который я знал заранее.
Я лежал с закрытыми глазами и ждал.
Сначала Бричен внизу нажмёт педаль. Педаль скрипнет дважды, на втором скрипе запнётся. Скрипнула, запнулась. Потом молочник под окном даст петуха на втором «о».
— Молоко-о-о!
Петух вышел точный, жалкий, знакомый. Я улыбнулся в подушку и тут же перестал улыбаться, потому что следующим шагом будет Мира. Дверь скрипнула.
— Ты опять не спал.
— Не спал, — ответил я.
Она замолчала. Я открыл глаза: Мира стояла в дверях, в моих носках, щурилась. Вчера она, не помня вчера, сказала то же самое. Позавчера — тоже. Для неё эта фраза каждый раз была свежей, честной, утренней. Для меня она уже стала стуком станка: ждёшь, слышишь, отмечаешь, что мир не сбился.