Посмертные записки Пикквикского клуба
Шрифт:
— Да, сэр, за долги, — отвечал Самуэль, — и уж мне не вырваться отсюда до тех пор, пока вы сами не изволите выйти.
— Ах, боже мой! Что все это значит?
— Вещь очень простая, сэр, — если бы, чего боже сохрани, пришлось мне просидеть с вами лет сорок подряд, так я был бы очень рад и весел во все это время. Флит, так Флит, Ньюгэт, так Ньюгэт — по мне все равно. Теперь вы, сэр, завладели моей тайной, и, стало быть, — не стоит толковать об этом.
С этими словами, произнесенными с великим эффектом и выразительностью, мистер Уэллер бросил свою шляпу на пол и, скрестив руки на груди, устремил пристальный взгляд на лицо своего господина.
Глава XLIV. Мелкие приключения тюремной жизни и таинственное поведение мистера Винкеля, со включением некоторых подробностей об арестанте из сиротского суда
Мистер Пикквик, растроганный до бесконечной степени удивительной привязанностью своего верного слуги, не обнаружил ни малейшего гнева или неудовольствия по поводу безрассудной торопливости, с какой Самуэль заключил себя в долговую тюрьму на бессрочное время. Ему только слишком хотелось узнать имя бессовестного кредитора, не оказавшего молодому человеку никакой пощады; но относительно этого пункта мистер Уэллер решился хранить глубочайшее и упорное молчание.
— И стоит ли вам, сэр, расспрашивать об этом? — сказал мистер Уэллер. — Кредитор мой — человек без души, без сердца, ростовщик и такой ужасный скряга, что готов, при случае, повеситься за какую-нибудь копейку. Его ничем нельзя усовестить.
— Но послушайте, Самуэль, — возразил мистер Пикквик, — это ведь такая ничтожная сумма, что уплатить ее ничего бы не стоило. И притом, решаясь здесь оставаться со мною, вы должны были припомнить, что я мог бы употребить вас с большей пользою, если бы вам можно было выходить в город, когда вздумается.
— Очень вам благодарен, сэр, — отвечал мистер Уэллер с важностью, — но мне казалось, что уж лучше бы этого не делать.
— Не делать — чего, Самуэль?
— Не унижаться перед этим бессовестным кредитором.
— Да тут не было бы никакого унижения, если бы вы просто заплатили ему свой долг.
— Прошу извинить, сэр, — отвечал Самуэль, — это было бы с моей стороны большим одолжением и милостью, а беспардонный ростовщик не заслуживает ни милости, ни одолжения. Нет, уж что сделано, то сделано, и вы, сэр, не извольте беспокоиться из-за таких пустяков.
Здесь мистер Пикквик, волнуемый разными недоумениями, начал слегка потирать кончик своего носа, и на этом основании мистер Уэллер счел приличным свести свою речь на другие предметы.
— Я поступил в этом случае по правилу, сэр, так как и вы, я думаю, поступаете всегда по известным правилам, — заметил Самуэль, — а это приводит мне на память одного джентльмена, который из-за правила лишил себя жизни. Ведь об этом, я полагаю, вы слышали, сэр?
Предложив этот вопрос, Самуэль приостановился и посмотрел исподлобья на своего господина.
— Нет, вы попадаете не всегда в цель, Самуэль, — сказал мистер Пикквик, стараясь улыбнуться наперекор своему внутреннему беспокойству, — слава джентльмена, о котором говорите вы, еще не достигала до моих ушей.
— Неужели! — воскликнул мистер Уэллер. — Вы изумляете меня, сэр, потому что этот джентльмен был человек известный и служил в одной из правительственных контор.
— Право?
— Уверяю вас, сэр, и если сказать правду, сэр, это был презабавный джентльмен! — сказал мистер Уэллер. Наблюдая чистоту и опрятность, он, когда на дворе стояла скверная погода, надевал всегда резиновые калоши с пожарное ведро величиной, и все его рубашки сшиты были из заячьей шкуры. Он копил деньги по правилу, каждый день переменял белье тоже по правилу, никогда не говорил со своими родственниками из опасения, чтобы не попросили у него денег взаймы, и в то же время, сэр, это был прелюбезнейший джентльмен. Он стригся два раза в месяц по принятому правилу и, ради экономических расчетов, заключил с портным контракт, чтобы тот каждогодно доставлял ему по три фрака и брал назад его старое платье. Любя во всем аккуратность, он обедал каждый день в одном и том же месте, где заплатите только один шиллинг и девять пенсов и уж режьте говядины, сколько душе угодно. И аппетит его был такого рода, что трактирщик, бывало, со слезами рассказывал, как он обжирался всяких, этак, трюфелей, рюфлей и свинтюфлей, не говоря уже о том, что в зимнюю пору, усаживаясь после обеда у камина с кочергой в руках, он переводил углей по крайней мере на четыре с половиной пенса за один присест. А как любил он читать журналы и газеты! Бывало, только что входит в двери, и уж кричит трактирному мальчишке: «Подать мне „Morning Post“, когда дочитает его джентльмен! Да посмотрите, Том, не свободен ли „Times“. Дайте мне заглянуть в „Morning Herald“, когда будет готов, да не забудьте похлопотать насчет „Chronicle“. Теперь, покамест, принесите мне „Advertiser“: слышите?» И затем, усаживаясь на стул, он не сводил глаз с часов. За четверть минуты перед тем, как разносчик должен был явиться с вечерним листком, он выбегал к нему навстречу и, вооружившись этой газетой, принимался читать ее с таким неослабным усердием, что приводил в отчаяние всех других посетителей трактира, и особенно одного горячего старичка, который, говорят, уже не раз собирался проучить его, да и проучил бы, если бы слуга не смотрел за ним во все глаза. Так вот, сэр, сидел он тут битых три часа, занимая самое лучшее место, а потом, переходя через улицу в кофейную, выпивал чашку кофе и съедал четыре масляных лепешки. После этого он благополучно отправился домой в Кенсингтон и ложился спать. Однажды он захворал и послал за доктором. Доктор приезжает в зеленой коляске с робинсоновскими подножками, устроенными, как вы знаете, таким манером, что можно из экипажа выйти и опять войти, не беспокоя кучера на козлах. А это было теперь тем более кстати, что у кучера камзол-то был ливрейный, а панталоны просто из сермяги, неизвестной моды и покроя, чего, разумеется, никто не мог заметить, когда он спокойно сидел себе на козлах. «Что с вами?» — говорит доктор. «Очень нездоров», — говорит пациент. «Что вы кушали в последнее время?» — говорит доктор. «Жареную телятину», — говорит пациент. «Еще что?» — говорит доктор. «Еще масляные лепешки», — говорит пациент. «Так оно и есть, — говорит доктор, — я пришлю к вам коробочку пилюль, и вы уж больше не кушайте их». — «Чего — их? Пилюль, то есть?» — говорит больной. «Нет, лепешек», — говорит доктор. «Как? — говорит пациент, привскакивая на своей постели, — я вот уж пятнадцать лет каждый вечер съедаю по четыре лепешки, и это заведено у меня по правилу». — «Ну, так теперь я прошу вас отказаться, на время, от этого кушанья по правилу», — говорит доктор. «Лепешки, сэр, — здоровая пища», — говорит пациент. «Нет, сэр, лепешки — вредная пища», — говорит доктор. — «Но ведь они так дешевы, что за ничтожную сумму набиваешь ими полный желудок», — говорит пациент. «Но вам они обойдутся слишком дорого, — говорит доктор, — вы не должны кушать их даже в том случае, когда бы самим вам предложили за это целую кучу золота и серебра. Съедая по четыре лепешки в сутки, вы подвергаетесь опасности умереть не далее как через полгода». Пациент пристально смотрит ему в глаза, думает, да подумывает, а потом и говорит: «Уверены ли вы в этом, сэр?» — «Я готов отвечать за это своей докторской славой и честным именем благородного человека», — говорит доктор. «Очень хорошо, сэр, — говорит пациент, — а сколько надобно съесть лепешек, чтобы умереть в тот же день?» — «Не знаю», — говорит доктор. «Довольно ли купить их на полкроны?» — говорит пациент. «Довольно, я полагаю», — говорит доктор. «А если купить их на три шиллинга?» — говорит пациент. «В таком случае непременно умрете», — говорит доктор. «Вы ручаетесь?» — говорит пациент. «Ручаюсь», — говорит доктор. «Очень хорошо», говорит пациент, — «спокойной вам ночи, сэр». Поутру на другой день он встал, развел огонь в комнате, заказал на три шиллинга лепешек, поджарил их, съел все до одной, взял пистолет и — застрелился.
— Зачем? — спросил вдруг мистер Пикквик совершенно озадаченный непредвиденным окончанием этой трагической истории.
— Как зачем? — отвечал Самуэль. — Он доказал этим справедливость своего правила, что масляные лепешки — здоровая пища, и притом, действуя всегда по правилу, он ни для кого не хотел изменить своего образа жизни.
Анекдотами и рассказами в этом роде мистер Уэллер забавлял своего господина до позднего часа ночи. Испросив позволение мистера Пикквика, Самуэль нанял, для собственного помещения, особый угол в одной из комнат пятого этажа, у лысого сапожника, который за еженедельную плату согласился разделить с ним свое убогое жилище. Сюда мистер Уэллер перенес свой матрац и койку, взятую напрокат у мистера Рокера. В первую же ночь он водворился здесь, как у себя дома, и смотря на его спокойную физиономию, можно было подумать, что он родился и вырос в этих четырех стенах.
— Вы этак всегда покуриваете трубку, когда лежите в постели, старый петух? — спросил мистер Уэллер своего хозяина, когда оба они отправились на сон грядущий.
— Всегда, молодой селезень, — отвечал сапожник.
— Не можете ли вы разъяснить мне, почтенный, зачем вы устроили свою постель под этим досчатым столом? — спросил мистер Уэллер.
— A затем, что я привык спать между четырьмя столбами, прежде чем переселился на эту квартиру, — отвечал сапожник. — Здесь я нахожу, что четыре ноги стола могут с некоторым удобством заменять кроватные столбы.
— Вы, я вижу, человек с характером, почтеннейший, — заметил мистер Уэллер.
— Спасибо за ласку, любезнейший, — отвечал сапожник.
В продолжение этого разговора мистер Уэллер распростерт был на матраце в одном углу комнаты, тогда как хозяин его лежал на противоположном конце. Комната освещалась ночником и сапожниковой трубкой, которая под столом имела вид пылающего угля. Разговор этот, при всей краткости, сильно предрасположил мистера Уэллера в пользу его хозяина: он приподнял голову, облокотился на руку и принялся тщательно осматривать физиономию лысого джентльмена, на которого до этой поры ему удалось взглянуть только мимоходом.
Это был мужчина с желтым, землистым цветом лица, какой обыкновенно бывает у мастеров сапожного ремесла, и борода его, как у всех сапожников, имела подобие щетины. Лицо его представляло весьма странную, крючкообразную фигуру, украшенную двумя глазами, которые, вероятно, осмысливались в старину выражением радости и веселья, потому что даже теперь в них отражался какой-то добродушный блеск. Ему было лет под шестьдесят, и Богу одному известно, на сколько годов он состарелся в тюрьме. Ростом был он очень мал, сколько, по крайней мере, позволяла судить об этом его скорченная поза под столом. Во рту торчал у него коротенький красный чубук: он курил и самодовольно посматривал на ночник. Можно было подумать, что он находился в состоянии самого завидного покоя.
— Давно вы здесь, старый ястреб? — спросил Самуэль, прерывая молчание, продолжавшееся несколько минут.
— Двенадцать лет, — отвечал сапожник, закусывая конец чубука. — А за что, вы думаете, посадили меня?
— За долги, верно?
— Нет, любезнейший, я в жизнь никому не был должен ни одного фартинга.
— За что же?
— Угадайте сами.
— Ну, может быть, вы вздумали строиться и разорились на спекуляциях?
— Нет, не отгадали.
— Так неужели за какой-нибудь уголовный проступок? Этого быть не может: вы смотрите таким добряком.