ЖАНРЫ

Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма
Шрифт:

Пауэрс внезапно почувствовал огромную тяжесть откоса, уходящего вверх до темного неба подобно скале из светящегося мела... Он не только видел откос, но и осознавал его неизмеримый возраст... Изломанные хребты... все они доносили до него иной образ самих себя, тысячу голосов, которые вкупе говорили о полном времени, истекшем в жизни откоса... Отвернувшись от поверхности холма, он почувствовал, как вторая волна времени проносится через первую. Образ был шире, но с более короткими углами обзора, расходясь лучами от широкого диска соляного озера... Закрывая глаза, Пауэрс откинулся назад и вырулил машину через интервал между двумя фронтами времени, чувствуя, как образы погружаются в его разум и усиливаются в нем [189] .

189

Ballard. Best Short Stories. P. 114.

К этим голосам добавляются протяжные голоса из галактического космоса, и все они в конце концов сходятся к конечной мишени, телу Пауэрса в центре его мандалы. Однако успокоительное увядание фантазий раннего Балларда, которые более не представляются возможными во всемирных катаклизмах шестидесятых, парадоксальным образом меняют формулировки энтропии и геологического прошлого на неустойчивое признание будущего и недостижимой утопии, еще более сильной из-за ядовитой атмосферы, в которую она должна проникнуть. Вместе с Васоу мы оказываемся в восьмидесятых, и темные, галлюцинаторные цвета его утопических сочленений напоминают о пылающих над Санта-Моникой спокойных неземных закатах, чьи оптические эффекты обусловлены, как нам сообщают, чрезвычайной плотностью химических загрязнений в атмосфере.

Мне кажется, что именно за счет такой внутренней дифференциации — полос внутри образа, которые резонируют друг с другом — утверждается утопическое призвание новейшей фотографии. Традиционные удовольствия фотографии включают, помимо неподатливого лоска объекта, его встраивание в машину как таковую, референциальность, которую живопись традиционно стремилась упразднить. Как в диалектике имени [190] , которое отделяет себя от предмета и встает теперь против него, фотография всегда изображала свою независимость (в качестве репродукции) от предмета, от которого она была «неотличимой». В современной живописи, однако, мы отметили то, что в той мере, в какой современное общество «окультуривается», а социальная реальность приобретает более специфичную культурную форму — стереотипов, коллективных образов и т. п. — постмодернистская живопись восстанавливает особый тип референции и переизобретает «референт» в виде таких именно коллективных культурных фантазий.

190

См.: Адорно Т. В., Хоркхаймер М. Диалектика просвещения. М.; СПб.: Медиум, Ювента, 1997. С. 24 и далее.

Выходит, что фотография в ее современной и даже постмодернистской версии развивалась в противоположном направлении, отказываясь от референции как таковой, дабы выработать автономное видение, у которого нет внешнего эквивалента. Внутренняя дифференциация теперь представляется метой и моментом решающего смещения, в котором прежнее отношение образа к референту заменяется отношением внутренним и интериоризированным (в каковом, следовательно, ни одна из «полос» изображений Васоу уже не имеет никакого референциального приоритета по отношению к любой другой). Если говорить на более психологическом языке, внимание зрителя теперь захватывается различительной оппозицией в рамках самого изображения, так что у него или нее остается мало сил, чтобы сосредоточиться на прежней операции «уподобления» или «сопоставления», которая сравнивает образ с некоей предположительной вещью вовне. Парадокс, однако, в том, что именно внимание ко «внешнему» — внешнему, которое ныне вступает в сознание в форме внешних реалий коллективных фантазий и материалов культур-индустрии — определяет новаторский характер постмодернистской живописи, пример которой дан Салле.

Еще предстоит увидеть, постигнет ли эту новейшую утопическую фотографию судьба художественной фотографии старого экспериментального типа (абстракций, фотоувеличений капель молока, ныне нераспознаваемых, всевозможных трюков), в ненависти к эстетике которой замечен был не один лишь Барт. Против такого уподобления говорит, помимо прочего, сама модификация в нашей концепции, объясняющей, что такое искусство и культура: дело в том, что среди недопустимых ныне сообщений, передаваемых старой художественной фотографией, было и притязание на статус «искусства» (а не просто фотожурналистики), притязание, которое новейшим фотографиям, видимо, не нужно ни защищать, ни высказывать. Представляется вполне ясным то, что такой утопизм является идеологией (включающей и определенную эстетическую идеологию); однако в те времена, когда мы по крайней мере согласились с тем, что все является идеологией или, еще лучше, что нет ничего вне идеологии, это не кажется слишком вредным допущением. И все же в наше время, когда претензии официально политического представляются чрезвычайно ослабевшими, а занятие политических позиций прежнего рода внушает, похоже, всеобщее смущение, следует также отметить, что сегодня повсюду обнаруживается — и не в последнюю очередь среди художников и писателей — нечто вроде непризнанной «партии утопии», подпольной партии, численность которой сложно определить, чья программа остается необъявленной и, быть может, даже несформулированной, чье существование неизвестно остальным гражданам и властям, хотя ее члены, судя по всему, узнают друг друга по тайным масонским знакам. Есть даже чувство, что некоторые из участников выставки — сторонники этой партии.

7

Имманентность и номинализм в постмодернистском теоретическом дискурсе

Часть I. Имманентность и новый историзм

Немногие из недавних работ американских литературоведов могут похвастаться столь же блестящими интерпретациями и такой же интеллектуальной мощью, как «Золотой стандарт и логика натурализма» Уолтера Бенна Майклза [191] . Эта книга не ограничивается рассмотрением периода, формальные тенденции которого — в частности натурализм — для истории литературы всегда были особенно сложными, и анализом авторов — прежде всего Норриса — которые показали себя почти не поддающимися классификации и оценке. Она делает нечто большее — дает образцовый, хотя и своеобразный, пример того нового явления, которое получило название «Нового историзма», ставшего объектом столь большого увлечения для современных полемистов. Также эта книга призвана, видимо, «проиллюстрировать» провокационный и в чем-то спорный теоретический текст самого Майклза (написанный вместе со Стивеном Кнаппом) «Против теории» [192] , по-видимому, демонстрируя то, чем вы можете еще заниматься, бросив «теорию». Кроме всего этого, чуткость этого исследования к проблематике фотографии позволяет совершить ряд плодотворных интервенций в то, что представляется, возможно, самым сильным художественным медиумом (периода постмодерна); тогда как внимание к вопросам любовного романа и реализма (как и собственно модерна), объединяемым с вышеупомянутой основной проблемой натурализма, позволяет переписать проблемы рассматриваемых жанров и периодизацию в весьма привлекательной и плодотворной манере. Наконец, в книге высказываются сильные (а по мнению некоторых и агрессивные) политические взгляды, чье отношение к взглядам в области литературной критики на первый взгляд неясно. Каждая из этих тем сама по себе заслуживает пристального внимания; а вместе они указывают на то, что сборник Майклза (хотя я буду доказывать, что это не просто сборник) дает нам уникальную возможность измерить температуру современной (или постсовременной) критики и теории.

191

Michaels W.B. The Gold Standard and the Logic of Naturalism; American. Berkeley: University of California Press, 1987. Ссылки на текст обозначены сокращением «GS».

192

Michaels W. В., Knapp S. Against Theory//W. J. T Mitchell (ed.). Against Theory. Chicago: The University of Chicago Press, 1985. P. 11-28. Вторая версия этой статьи, посвященная Деррида и Гадамеру, вышла в журнале «Critical Inquiry». Ссылки указывают на первую статью и обозначаются сокращением «АТ».

«Теория» в программной работе Майклза и Кнаппа оказалась на радость узкой категорией, позволившей удивительным образом проигнорировать вал всех этих увесистых работ с континента, которые в последние двадцать лет стали для многих из нас ассоциироваться с этим словом. Система координат, используемая в этой работе, любому неамериканскому или ориентированному на Европу «теоретику» покажется подозрительно англо-американской, своего рода возвращением к тем самым проблемам факультетов английского литературоведения (как обосновать данное прочтение рассматриваемого канонического стихотворения или отрывка?), от которых все мы пытались сбежать и от которых «теория» (в ее структуралистском или постструктуралистском, немецком или диалектическом смысле) обещала нас избавить, снабдив новыми проблемами и новыми интересами. Гадамер, конечно, фигурирует в этой работе, но только как соперник Хирша; Деррида — не только из-за своих американских связей, но, прежде всего, в силу своего спора с Серлом, словно бы натурализация зависела сегодня от наличия внятных англо-американских врагов. Но далее я буду утверждать, что большие континентальные темы и проблемы все-таки всплывают в «Золотом стандарте» и что логика рассуждения Майклза заставляет его заново открывать и изобретать их. С моей точки зрения, это и есть самая удивительная и восхитительная черта этой книги: прямо на глазах у нас она показывает, как совершается философское открытйе; а Майклз настолько отдается логике своего содержания и внутренней динамике своих предметов, что эти важные проблемы появляются, так сказать, в силу своего собственного движения, а не призываются извне по указке какого-нибудь актуального тренда или лозунга. Возможно, вот что может оказаться более глубоким моментом провокационной в иных отношениях программы «Против теории»: при верном сочетании проницательности и восприимчивости проблемы должны поставить сами себя в том виде, который позволяет нам обойти овеществление современного теоретического дискурса.

Однако в этой работе под «теорией» «имеется в виду» не это, а то, что, воспользовавшись лаконичной формулировкой самих авторов, можно резюмировать так: «Тенденция порождать теоретические проблемы, разбивая термины, которые на самом деле неделимы» (АТ 12). Эта тенденция часто выявляется и локализуется в основных ошибках двух типов: разделении «авторского намерения и значения текстов» (АТ 12) и более широкой или более «эпистемологической» патологии, из-за которой «знание» отделяется от «убеждения», порождая представление, будто мы каким-то образом можем «занять место вне наших убеждений» (АТ 27), так что «теория» становится «наименованием всех тех способов, посредством которых люди пытались выйти за пределы практики, чтобы управлять ею извне» (AT 30). Оба вопроса возникнут и далее, и есть искушение предположить, что иной код или терминология разделила бы их на вопросы, с одной стороны, субъекта и, с другой — идеологии, прежде чем соединить их каким-то образом вместе. Обсуждение такого рода можно было бы преждевременно прервать простецким возражением, заявив, что аргумент Майклза и Кнаппа игнорирует наиболее интересную проблему предмета их критики: почему «разбиение терминов, которые на самом деле неделимы» оказывается, если говорить в их терминах, столь устойчивой ошибкой или заблуждением, и почему столько людей продолжают совершать эту ошибку или вообще когда-либо допускали ее. Ошибки и заблуждения — это, как обычно считается, дело личное, результат глупости или путаного мышления, но рассматриваемая ошибка приобретает размах исторической тайны, наиболее адекватной первой реакцией на которую может быть лишь реакция самого Майклза, весьма характерная: в «Золотом стандарте» он не раз называет подобные мысли «странными» или «чудными». И это в конечном счете причина, объясняющая, почему немногие читатели могли принять всерьез довольно-таки тревожное заверение (позаимствованное у Стэнли Фиша), будто, если прекратить заниматься теорией, это вообще не приведет ни к каким (практическим) следствиям: дело не в том, что у таких читателей есть какое-то четкое представление о подразумеваемых следствиях, а в том, что мы очень хорошо ощущаем один момент: нам приказывают что-то прекратить, увлеченно и убежденно учреждают новые табу, чьи мотивы мы не вполне понимаем. Следовательно, есть нечто «странное» в новом табу на саму «теорию».

Одно из соблазнительных и загадочных умолчаний этой программы имеет отношение к статусу, который будет у философии после конца «теории», каковой конец можно не без пользы переписать в философских категориях как воспроизводство старого противоречия между «имманентностью» и «трансцендентностью». В сфере литературоведения представители «новой критики» также высказали немало красноречивых и продуктивных опасений касательно этой проблемы, склонившись в пользу хорошо известного приоритета текстуальной имманентности, которую мы теперь, глядя в прошлое, порой отвергаем, заклеймив «формализмом». Их термины, обозначавшие имманентность и трансцендентность — это «внутреннее» и «внешнее»; тогда как формы теоретической трансцендентности, которые они пытались отвергнуть, состояли в исторической и биографической информации, но также в политических мнениях, социологических обобщениях и «фрейдистских» проблематиках: в «старом» историзме вкупе с Марксом и Фрейдом. Если сформулировать это так, можно понять, что в период своего триумфального восхождения, начиная с марксистских тридцатых и до академической канонизации в пятидесятых годах, новая критика встретила на своем пути совсем немного «теорий». Интеллектуальная атмосфера была еще относительно не затронута разрастанием теории, которая отомстила за себя, расплодившись в последующие годы; и даже факультетам философии еще только предстояло почувствовать штормовой ветер, дующий со стороны экзистенциализма. Лишь старомодный коммунизм и старомодный психоанализ выделялся на сельском ландшафте подобно огромным и уродливым в своей чужеродности телам, а собственно история (в те дни не менее старомодная) была ловко отправлена в мусорную корзину «учености». Имманентность в те дни означала, что нужно писать поэзию и читать ее, и это было намного более увлекательным занятием, чем любая теория.

Рассказывая об этом так, мы уже понимаем, что сегодня критика и теория в США сталкиваются с совершенно иной ситуацией. Когда размножение теорий, которые я бы назвал «именными», настолько интенсивно как по своему ритму, так и количественно, что культурная и интеллектуальная атмосфера становится насыщенной как никогда, а свойственное новой критике обособление «внутреннего» — бессмысленным, само это обособление, как его ни понимать, превращается просто в еще одну именную теорию. Что же касается двух ранее упомянутых теорий, многообразие современных марксизмов, как и школ психоанализа, похоже, снижает их опасность или по крайней мере делает их чем-то менее «внешним». То, что Поль де Ман называл «сопротивлением теории» (подразумевая, естественно, свою собственную «теорию»), теперь, надо полагать, примет более сложные формы второго порядка, которые лишь внешне сравнимы со старыми разновидностями сопротивления. Даже лозунг «возвращения к истории» (если Новый историзм и правда можно им охарактеризовать) вводит в заблуждение, поскольку «история» сегодня является уже не противоположностью «теории», но именно что живым многообразием различных исторических и историографических теорий (школа «Анналов», метаистория, психоистория, томпсоновская история и т.д.). Однако «плюрализм» сам является скорее «внешним» способом описания актуальной интеллектуальной ситуации.

По-видимому, первая проблема, с которой мы сталкиваемся, пытаясь описать Новый историзм и рассказать историю его возникновения, имеет отношение к самому этому наименованию, предполагающему существование соответствующего ему феномена в качестве «школы» или «движения» (либо «теории» и «метода»), тогда как на самом деле, как я попытаюсь вскоре показать, он является скорее общей практикой письма, а не каким-то идеологическим содержанием или убеждением, которые характеризовали бы отдельных его представителей. Возможно, это объясняет их собственные смешанные чувства касательно этого ярлыка, который, хотя он и возник в их среде, теперь наклеивается на них извне вроде обвинения. Немногие интеллектуальные движения (если мы все еще можем употреблять этот термин в его размытом значении) породили в последнее время столько же страсти и споров, как это (за исключением собственно деконструкции), причем в стане как правых, так и левых. Действительно, если правильно характеризовать постмодерн в качестве конститутивного момента, когда традиционные авангарды и коллективные движения стали невозможны, то тогда, быть может, в разоблачении того, что выглядит как коллективное движение этого прежнего типа (или же что обвиняется в имитации такого движения или представлении его симулякра), задействуются некие формы рессентимента. Эта странная ситуация по крайней мере снова поднимает вопрос о том, чем было настоящее авангардное движение, но она поднимает вопрос именно в тот момент, когда утверждается структурная невозможность такого движения.

Поделиться с друзьями: