Право на приказ
Шрифт:
Фомин почти вырвал руку, с силой вытащив ее вверх, и горячее дыхание оказалось на уровне его лица. Она поцеловала его, всхлипывая и бормоча. Он почти ничего не понимал, но хотелось успокоить ее.
— Да никакая я тебе не матка боска. Старшина я. Никто тебя не тронет, наши пришли, и все у тебя наладится, и спина заживет. Пора мне. Слышишь?
Он силой развел ее руки, обхватившие его за плечи, и вышел. Двор был наполнен черным дымом ревущих на прогреве моторов боевых машин.
— Залезай! — прокричал ему Кремнев. — Я тебе сиденье генеральское сгоношил!
«Генеральским сиденьем» оказалась подушка, примотанная к левому крылу самоходки. Фомин уселся, положил локоть на ходовую скобу и по достоинству оценил заботу Кремнева. Подушка — не голая броня, от которой пробирает холодом даже через овчину и ватные штаны, и сегодняшний день можно ехать удобнее и уютнее.
— Все у тебя? — высунулся лейтенант.
— Все! — крикнул Фомин, оглядев прилепившийся на машинах свой десантный взвод.
— Тогда держись, чтоб не падали, как синенький скромный платочек! — Танкист прижал ларингофоны к шее рукой и скомандовал своим: — Делай, как я! Вперед!
Наполнив надсадными выхлопами двор, машины вышли на брусчатку Прядильной улицы и загрохотали, держа направление к северо-западным предместьям. Из улиц и переулков выходили еще такие же машины, с такими же бойцами на броне, и колонна все росла и росла, и к выходу из города взвод Фомина не мог разглядеть у колонны ни начала, ни конца. При выходе на шоссе успел обосноваться пост армейских регулировщиков. Им прокричали, помахали руками, и девчонка в валенках и полушубке дала отмашку флажками — давай, мол, путь свободен — и промелькнула, скрылась в снежном крутящемся вихре, поднятом траками машин на полном ходу.
Шоссе вело на Познань.
Наступление больших масс войск с танками, артиллерией, тылами и всеми обеспечивающими, поддерживающими и приданными — вещь сложная и в тонкостях, деталях и всех возможных вариантах штабному учету и расчету не поддающаяся. На графиках и картах операторов все выглядит стройно, но настоящее движение отличается от теоретических выкладок — в одной колонне шли войска двух общевойсковых корпусов, двух танковых, и все это не целиком, а вразнобой, чересполосицей, и связаны они были только общей целью и узкой полоской шоссе, ведущей туда, где на штабных картах значился сегодняшний рубеж продвижения, и никто в колонне не знал и не мог знать, до какого перекрестка выпадет эта его дорога и где уготовано остановиться сегодня для боя или привала, для перегруппировки или ночлега, и как знать, не придется ли лечь нынче на последнюю в солдатской жизни постель под земляным холмиком.
Солдату о таком думать не положено, но на мысли у начальства и разрешения спрашивать не надо, и они приходят сами — разве прогонишь? Разные мысли, а с ними нелегко, муторно. С ненавистью в душе жить легче. Она жжет, не дает опуститься бойцу до бездушной исполнительности приказов и движет вперед. Как там в песне? «Пусть ярость благородная вскипает, как волна». Хорошо. Только думать все равно надо — благородная ярость не может и не хочет быть слепой.
Фомин оглядел колонну, и то, что он увидел, порадовало его. Силушка! А внутри, подспудно, жгла одна и та же мысль: «Почему в сорок первом ничего такого не было? Где же они тогда были, все наши танки, пушки и «катюши»? Зачем было ценой нечеловеческих страданий, потерь и утрат наживать то, что должно было быть и тогда? Ведь никто и никак не изменился. Ничего не изменилось, только ненависть выросла во сто крат, а то и побольше, и движет армию на запад. А что нас отбросило на восток? Все ли хорошо было до войны? Наверное, что-то было в том радужном мирном времени неправильное, нехорошее, и оно, на поверку, не такое красивое, как представляется в далеких воспоминаниях, и там, именно там, лежало начало всего людского горя. Если бы все вовремя разглядели, то не было бы бомб, с воем падающих на родной Артемовск, отступления, пленных, расстрелянных на аппельплацу, и той страшной сотни, в которую сам, по доброй воле, вместо него пошел Борька. Сто первый».
Потом вспомнилась полька. Ее шепот, горячий и бестолковый.
Машину качает на торсионах, и самоходка движется по шоссе, как лодка на осенней ряби пруда. Домашняя монотонность возвращает в детство. Странная штука память. Можешь запросто отмотать, как в кино, года на четыре-пять назад, в обратную, и все видишь явственно, даже чувствуешь запахи…
Пыльное и сонное донбасское лето. Проводы старшего брата Николая в летное училище. Загорелые Володькины сверстники, босые, полуголые, и Николай, причесанный, с осоавиахимовским значком на новом шевиотовом костюме, и при нем маленький фанерный чемоданчик, в котором со сменой белья лежали книжки по самолетам и планерам. Разговор на перроне шел серьезный, и пацаны совсем оттеснили от будущего летчика родителей. Поезд Киев — Минводы, как назло, опаздывал, и Николай нервничал, а Володька никак не мог оттащить от него Арсюху Горелова из параллельного класса, который тоже собирался по окончании школы в авиацию.
— А в истребители трудно попасть? В военкомате много спрашивают?
Брат отвечал степенно. Приятно быть авторитетом в восемнадцать, и Николай с Арсением при общем внимании разбирали сравнительные характеристики разных типов самолетов.
— Истребитель — это что? — спрашивал Николай и сам же отвечал: — Скорость, маневр, огонь. Нет слов, сила большая. Зато все перелеты на чем делались? На бомбардировщиках! Дальность, простор — это мне больше по душе. Конечно, под мостами, как Чкалов, не промахнешь, зато над полюсами кто? Дальняя авиация!
Николай говорил так потому, что в рекомендациях аэроклуба было написано, что Фомин Николай Васильевич по уровню знаний, складу характера и физическим данным может быть направлен для обучения пилотажу на машинах тяжелых типов. По тогдашним Володькиным меркам брат выглядел вполне солидно и, без сомнения, достойным водить рекордные по тяжести и грузоподъемности аэропланы на самые сверхдальние расстояния, после которых страна будет встречать его, как героев Арктики.
О многом мечталось тогда.
Хотелось совершить подвиг. Самому. Где-нибудь на дальневосточных границах отбиться от несметного количества самураев или захватить ихнего самого главного генерала и после этого скромно появиться в своей родной школе, бывшей имени Затонского, а ныне двадцатилетия РККА. После этого и учиться было бы полегче.
А то махнуть бы в Испанию и записаться в интербригаду. «Но пасаран!» Они не пройдут!
«Они» прошли. Они вмиг выжгли мальчишеские мысли насчет самураев и разных побегов за границу на предмет спасения сказочно звучащих стран от таких же сказочных злодеев. Родилась ненависть, но где-то в глубине души иногда жалел и вспоминал ту светлую красивую жизнь с беззаботной чистотой мальчишеских помыслов.
Когда уходил из родного города перед самым приходом фашистов, то казалось, что все спасение в движении к своим, на восток? А на самом деле оказалось совсем наоборот — спасение было в том, чтобы не поддаться, не сломаться и, спасая себя и других, идти на запад, мерзнуть, стрелять, швырять гранаты и лежать под огнем, выносить и перевязывать раненых, и бинтовать, бинтовать, бинтовать.
Еще в школе, в Россоши, он услыхал о Краснодоне, о ребятах из этого, еще меньшего, чем Артемовск, донбасского городка и их «Молодой гвардии». В списках молодогвардейцев в газете прочитал про свою двоюродную сестру — Майю Пегливанову. Она, оказывается, тоже была в организации, распространяла листовки, жгла немецкие склады, сыпала песок в вагонные буксы и спасала от угона в Германию наших людей. Вот бы про кого никогда не подумал! Она дважды приезжала в Артемовск и гостила, и никто бы тогда не сказал, что эта голенастая девчонка хоть чуть похожа на героиню. Она даже на танцы ходила не танцевать, а глядеть, как другие танцуют. И компаний сторонилась. Даже девчоночьих. И вдруг такое. Организация, борьба, ежедневный смертельный риск и молчание на допросах. Ее, как и остальных, заживо сбросили в ствол шахты.
Все довоенное в мыслях все равно приходило к войне, утыкалось в нее, как в тупик, и каждый — Фомин это слышал не раз — говорил: «Вот если бы ее не было». Особенно те, кто постарше. Никитич в медсанбате клял ее по-крестьянски зло, женщины вздыхали, да и командиры, которым сам бог, уставы и воинское начальство вручили бразды правления нынешними сражениями, тоже честили ее почем зря.
Авиационный генерал приезжал на похороны экипажа штурмовика. Ил немного не дотянул и упал на самом берегу реки Ингулец, которую тогда только-только форсировали около Владимировки. Санпоезд, в котором тогда служил Фомин, тоже хоронил своих умерших, и все было по уставу. Над братской могилой троекратно треснули прощальные залпы, и вырос свежий глинистый холм с тесаным столбиком.