Припрятанные повести
Шрифт:
Может быть, она покупала меня вместе с детством? Но я никогда ей не нравился настолько, чтобы всю жизнь помнить.
Были и другие мужчины потом, другие истории, богатство, наконец, но был еще и ее характер, о котором я забыл и не хотел вспоминать, потому что ее больше нет. Ее нельзя обижать даже в мыслях. Да и за что тут обижать, просто в самую главную минуту находило на нее что-то, зашкаливало в ней, и она делала глупости, но такие, что обязательно разрушали ее жизнь.
Глупостью это было? Скорее, где-то рядом с глупостью, какая-то безалаберность, недальновидность, все во вред самой себе. Виной всему ее внешность. Со своим вздернутым носиком, маленькими черными глазами, ртом уголками вверх, делающими лицо постоянно улыбчивым, крепкой фигуркой, которую портили только слегка кривоватые ноги, но она научилась ставить их так ловко, что и делало ее абсолютной и бесспорной кокеткой. Но дело в том, что она только казалась кокеткой, а сама целомудренной была до идиотизма. Почему я должен ехать с ней на Копакабану?
Сколько борьбы нам пришлось пережить в детстве, пока я объяснял ей, что любовь — это когда вместе, совсем вместе! Ее воспитали так, что мои объяснения вызывали у нее ужас. Даже не воспитали, она была с примесью какой-то кавказской княжеской крови, отец-офицер умер очень рано, а такие княжны надолго остаются девушками, выходящими на балкон, чтобы взглянуть на небо.
Мама ее была очаровательней и доступней. Она смотрела так, будто извинялась за эту свою доступность и желание сделать мужчине приятное.
Этим пользовались, но появился человек в такой роли, как я сейчас, семейный, стал ходить к ней, помогать им как и чем мог. А мог немало. По традиции он, кажется, был начальником маминого треста, не помню. Его тоже звали дядей Гришей, и он ничем почему-то не вызывал Таниного раздражения. Ну и давно же это было! Так давно, будто и вовсе не было!
Моя избирательная память рассчитана скорее на общие воспоминания, чем на детали, но как Танька мыла в коридоре полы, подоткнув подол, помню. Невозможно прекрасно! И ноги ее не вызывали сомнений в абсолютной стройности. Она умела мыть, повернувшись к тебе задом, не подозревая, что это может вызвать у меня еще какие-то эмоции, кроме сочувствия к ней. Я даже выщербленный зеленый таз с грязной водой помню, и тряпку половую, и недовольное Танино лицо. «Что ты уставился? Проходи в комнату. Мама на работе».
А в комнате надо сидеть и ждать, пока она домоет, потом примет душ, приведет себя в порядок, потом вернется и спросит: «Развлекать тебя не надо, надеюсь? Чаю бы хоть сам себе налил».
Но самым страшным было, когда я начинал рассказывать, рассказывать задыхающимся от волнения голосом что-то ученое, вычитанное мной из книг соседа, дяди Лёни Беленького, такое ученое, что у нее после пяти минут попытки понять разболевалась голова и она ложилась на диван, прикрывши ноги ковриком, спиной ко мне. Это не был призыв лечь рядом, это была реакция на меня.
— Почему, когда ты что-то рассказываешь, мне кажется, что начинается война? Почему?
После этого я мог смотреть на ее спину сколько угодно.
Развлекать меня было не надо, я смотрел и думал о ней, несколько лет это было моим любимым делом, я думал о ней и о том, как мы поженимся и уедем из нашего города. Я хотел только одного — быть ее мужем, родить с ней дочку, я торопил время, в восьмом классе не женятся, я понимал, что просто так лечь с ней в постель нельзя, да и что такое лечь? Мой любовный опыт был ничтожен, хотя в нем уже все было — и боль, и унижение.
Девушка старше меня на два класса показала своей подруге, какой я шустрый мальчик, спрятав ту за штору, а меня положив в постель, где мы перед потрясенной подругой продемонстрировали чудеса мальчишеского желания, которому не дала завершиться, направляла в любое русло, куда хотела. Но зато целовать, целовать и гладить волосы! Счастье…
Этот случай самый трагический. Другие истории были почти невинны, и мне пришлось в поисках истины пойти в Научную библиотеку имени Горького, куда таких, как я, не записывали, но соседка по двору, научный сотрудник библиотеки, по просьбе мамы сделала мне временный билет, громоздкий ломкий картон с моей фамилией, написанной расплывчато, и я явился, чтобы заказать почему-то стихи Андрея Белого и все, что есть, Казановы.
Последнее их изумило. За все годы существования Научной библиотеки никто не интересовался Казановой, что вызвало у них любопытство и желание самим посмотреть.
Они пошептались, и через полчаса передо мной на зеленом сукне Научной библиотеки имени Горького лежали переплетенные в синий клетчатый коленкор восемь томиков злополучного венецианца.
Названия на обложке не было, будто его смыли волны, поэтому вдумчивые и строгие читатели библиотеки так никогда и не узнали, чем занимался мальчик, демонстрирующий, что Андрей Белый его интересует больше, чем эти томики.
Боже, какой тоской показался мне этот глупый венецианец Джакомо Казанова. Его даже не было жалко, хотя он всеми силами пытался описать трагическую свою участь, изобразить из себя серьезного человека. Его побег из венецианской тюрьмы не вызвал никаких эмоций, он так равнодушно и неталантливо писал о своих злоключениях, что ты переворачивал страницы дальше в надежде, что его пристрелили.
Но он жил и жил. Ни одной женщины не было в его истории живой, ни одной встречи, принятой в сердце, все были загнаны им в какой-то тупик, и Венеция куда-то унеслась, и весь мир ускакал, ничего. Казалось, все женщины были созданы для удовлетворения его желаний, а он для их мимолетных прихотей. Пилочка для ногтей.
Встречи, казавшиеся ему смешными, вызывали у меня отвращение, особенно одна из них — женщина, пукающая во время близости. Вот повезло!
Мне казалось, он это выдумал, и выдумал плохо, а романтические встречи просто веселили. Казалось, что все это происходит не в мире, где дерутся на дуэли с обманутым мужем, загоняют лошадей, любуются незнакомкой, тайно забравшись в ее постель и наблюдая, как она отлепляет ресницы, мушку со щеки у зеркала, перед тем как лечь и очутиться наедине с тобой, все это происходило для меня не дальше комнат публичного дома, где я никогда не был и пока не стремился, наглядевшись вволю Тулуз-Лотрека!
Женщины на его картинах вели себя буднично, они подмывались, ничуть не смущаясь художника, позировали ему, безобразно лежа. В конце концов, они просто клоунничали и никаких желаний не вызывали. Но Лотрек писал их все-таки с талантом, а Казанова вообще никак, он просто не должен был писать.
Прочитав две-три строчки Андрея Белого, ты понимал, что Джеки — так я презрительно стал называть Казанову — лишен какого-либо таланта. Возможно, даже мужского… «Все сильно преувеличено, — думалось. — Что они с ним собирались делать? С ним же неинтересно!»
Я думаю, что был прав уже тогда, и даже после, в свои тридцать лет, время расцвета Казановы, все еще пытался остаться мальчиком, единственным желанием которого было чтобы кто-то прекрасный взял и научил меня любви. Но даже тогда, в тринадцать, я читал эти страницы с отвращением и, взмокши от неловкости, сдал их навсегда вместе с картонным билетом, так мне больше никогда не пригодившимся.
Моя удача, мой первый визит в библиотеку был связан с проклятым венецианцем вперемешку с великим поэтом, что и определило, наверное, мою пеструю жизнь.