Припрятанные повести
Шрифт:
Но когда я погладил ее волосы и ей показалось, что я все-таки пытаюсь ее растолкать, она приоткрыла глаза и прорычала мне в лицо что-то такое отвратительно определенное, способное нарушить нашу идиллию, что я отпрянул. Но она уже снова спала, и дыхание, похожее на причмокивание, до сих пор помню. Проснулась она безо всякого чувства вины, да и вины никакой не было, вполне довольная, умылась, нацепила погремушки, позволила мне проводить себя, чуть приобняв. Тряся всей сбруей, прошла мимо потрясенных администраторов, пошла со мной брать такси и, перед тем как сесть, подмигнула как старому товарищу, обещая когда-нибудь, если получится, заскочить еще на минутку.
Поговорим о капитанах. Что я знаю о них. Только то, что отец Эльки, той, что помоложе, — капитан. И говорит она об этом, боясь, что никто не поверит, потому что в действительности его давно нет и оттуда, где он бывает, никогда не приходят письма. Может быть, оттого что не доходят, может быть, оттого что он не любит и не умеет писать.
Но доверие к капитанским занятиям отца такое, что она любит меня сравнивать с ним и часто говорит:
— Он тоже свирепый! Когда отвечаешь за людей, поневоле становишься свирепым. Ведь каждый из них тянет в свою сторону.
Она была права. На корабле должен быть общий порядок. А как же! Но в моей жизни, моем деле?
Ведь так я никогда и не узнаю, какие действия нужно предпринять, чтобы судно вышло из порта, а потом, исполнив положенное, вернулось, мне эта последовательность действий незнакома. Я вижу не сам путь, а только возможности пути, они возникают сразу, я вижу благодаря людям, среди которых нахожусь.
Мне важно поймать их взгляд, куда они смотрят, выйдя в море, в каком направлении. Ведь тоска же, боже мой, какая тоска — идти по намеченному не тобой пути!
Я так часто учил их забывать все, что они умеют, и начинать сначала. Тогда все мальчишеские планы сбудутся и не станет казаться, что ошибся и пошел не туда. Быть верным выбору детства, конечно, везение, но сомнительное. Ты просто попал на крючок судьбы и трепыхаешься на нем всю жизнь. Конечно, тебе повезло, конечно, но странно, теперь ты навсегда зависишь от собственного выбора. Кажется, это еще называют призванием. Да, ты научился вести корабль, прокладывать путь, управлять людьми, обеспечивать успех, ты даже способен вернуться домой к любимой дочке, но изменить свою жизнь не способен. Хоть и пытаешься. Ты на крючке хорошо оплаченного призвания.
Так что она любила отца и даже находила во мне сходство с ним, хотя сходства никакого не было, — у меня чуб был раньше побогаче, хотя сейчас я лысый, и взгляд не такой растерянный. Трубки тоже нет, я не представляю, как это можно, кроме своей каюты просмолить насквозь квартиру, где три женщины — две дочки и жена. Может быть, он смотрел углубленно, в себя, следя, куда уходят клубы дыма, вызывающего неистовый кашель, Эльку пугающий! Что же, вполне благородно пугать дочь слабым состоянием своих легких, вполне по-капитански!
Но, конечно же, он был симпатичен сходством с ней. Оно прямо перло из него, это сходство, и примиряло.
Она у него получилась, и очень хотелось, чтобы он это понимал.
Но в нем была индифферентность к жизни, все идет как идет — рождаются дочки, отходит корабль, жрет легкие кашель, неизвестно откуда возникший, и незачем лечить.
Он привык смотреть на жизнь, как на воду, не пытаясь ее остановить взглядом. Течет себе и течет. Его дело перевозить грузы и пересчитывать в портовой кассе деньги, его дело отдавать большую часть семье, а на остальные совершать какие-нибудь глупости. Вот, например… Но о глупостях его детская душа имела маленькое представление. И тогда он делал семье подарки. Ему нравилось радовать их, но сам он радовался смущенно, испытывая дикую неловкость от своих мнимых возможностей. Он был простой парень со сбитой не в ту сторону душой. И эта сбитость передалась ей. Она тоже верила, что все еще изменится, что чудеса возможны, влюблялась часто и, ошибаясь, не горевала, а продолжала надеяться. «Заблудилась, — думала она. — Но это не навсегда, не навсегда!» Встретив меня и не успев полюбить, она сразу спросила:
— А вы женитесь на мне?
Что было странно, что было странно и заставляет меня не доверять ей до сих пор. Но и какое-то веселье было в этом. Она знала, что у меня семья, и, может быть, хотела этим вопросом оттолкнуть, кто знает. Во всяком случае, глаза ее блестели, а уголки губ подрагивали в усмешке. Болезни лечились на отцовские деньги, хотя, как уже писал, зарабатывать на себя она умела.
Никогда, никто не заставит меня спросить — был ли в ее жизни, кроме отца, человек, на которого она рассчитывала, не скажу любила? Мне кажется, был. И при воспоминании о нем она мрачнела, но не могла жить с непрощенной обидой в душе и выбрасывала из памяти.
У жены моей, той, что постарше Эльки, я тоже никогда не спрашивал о мужчинах до меня. Предполагалось, что их не должно было быть. Я пренебрегал очевидным, так чисто было ее пребывание рядом со мной. Даже когда затихали чувства и хотелось раздразнить воображение, я сдерживался до такой степени, что попросил однажды:
— Не люби меня так, а то начинает казаться, что я уже в раю.
Трудно поверить, что такое возможно, но я пишу правду; ни грамма лжи, лицемерия в нашей жизни не было, это была одна принадлежащая друг другу жизнь, в которую вплыла Элька. И можно было, конечно, можно остановить ее вторжение в самом начале, но я подвергал себя испытанию на прочность и немножко, конечно, кичился любовью к себе этой быстро живущей девочки, тоскующей об отце.
Жаркий подлый июль. Проявится ли человеческое в моем лице, столько пережившем. Прощу я, забуду? Хочется долго жить, чтобы это увидеть. Надоело быть болью.
Если же вернуться к спинам маминых подруг, к тем застольям в отчем доме, ища ответа вернуться, то вспоминаешь все урывками, будто боишься потревожить острый кусок зеркала, торчащий в тебе.
Ведь их никого не осталось, никого, при моей ненависти к забвению такое особенно обидно. И мамы нет, способной в секунду воскресить все связанное с ними. Нет, она должна была стать архивисткой, моя мама, а не заведующей кабинетом истории партии в институте связи. Приоткроешь дверь, увидишь, как она восседает над кучей газет «Правда», а перед ней за столами африканцы, мечтающие сделать революцию в своих странах.
Жизнь ее в войну была связана с бугурусланским центром информации о пропавших родственниках — сыновьях, мужьях, где она, двадцатитрехлетняя, работала заместителем начальника, и страстная догадливость ее, интерес к людям многих помогли разыскать.
Позже, совсем старую, ее пытались вытянуть на телевидение, рассказать об этом, она отказалась, потому что не могла позволить, чтобы военные подруги и просто телезрители увидели, как она постарела. Это моя мама. Ей не до славы. То единственное, что я унаследовал от нее.
Женщина, оказывается, стареет, любимая женщина стареет, и нет никаких способов вернуть ей молодость.
Я стою перед их портретами в музеях. Они сидят в креслах разодетые, лежат передо мной нагишом, танцуют, дышат, живут. Неужели они когда-нибудь были? Это невозможно! Куда делись? Кто устроил такую подлость? Когда-нибудь я встречу виновницу и обвиню ее в вандализме.
Не в том дело, что картины прекрасны и художники талантливы, а в том, что они были и вот их нет. Кто мы такие, если даже с такой вопиющей несправедливостью веками не можем справиться? Надоело, надоело.