Припрятанные повести
Шрифт:
Она была так самостоятельна, что поцеловать себя разрешала только в щеку. Обнять ее даже за плечи не удавалось. Это была Амра, все решившая за тебя.
Университетские подруги, с которыми она меня знакомила, посматривали насмешливо, чуть-чуть жалея взрослого человека, позволившего себе ухаживать за их Амрой.
— И вы не боитесь? — спросила одна из них.
— Чего бояться? Мы друзья, — ответил я.
— С Амрой не дружат, — сказала она. — Она сама по себе.
— А вы тогда для чего?
— Для прикрытия, — засмеялась она. — Знаете, как в войну…
И, не договорив, ускакала. Что-то они знали, эти девочки, может быть, чем кончаются такие ухаживания, как мои.
— Пусть идут они к черту, — вместо объяснений ответила мне Амра, ничуть не расстроившись.
Но она умела раздвигать пространство, и ты проходил вместе с ней как бы в запретное, хотя ничего запретного не было, очень доступный город, милые люди, пришибленные рейдами американской авиации, Дунай, прибивший к берегу много разных ошметков и оттого переставший быть воспетым Штраусом Голубым Дунаем, а просто двигающимся по направлению к Вене грязным потоком воды. А тут еще и дождь… Он возникал при каждой нашей встрече, и я, с моей беспомощностью в период дождей, вообще не выходил бы из номера, не будь рядом Aмры.
Она заставляла меня ходить по городу, поразившему огромным количеством праздных мужчин и деятельных женщин, все время чему-то обучающихся, чувствуя, что вот-вот приблизятся к истине.
«Они все слишком таинственные, — думал я, — эти провинциалки. Им кажется, что Дунай — живая вода».
И Амра обладала такой уверенностью и потому, наверное, и не думала меня поцеловать. Она расспрашивала, расспрашивала, ее интересовали двадцатые годы, Малевич, Хармс. Ей было интересно, как возникло искусство, которому мы обязаны сегодня всем, разрушительной или созидательной оказалась революция, но об этом я не хотел говорить, не испытывая интереса к предмету, мне больше нравилось следить за ней, за ее движениями, становящимися недовольными, когда я не мог ответить или она — понять. Понять ей надо было сразу и быстро.
В любви, а мне показалось, она знает уже, что это такое, насытившись, она сбрасывает с себя партнера как вещь, как предмет, не оставляя надежды.
Меня пугало это в ней, заставляло быть настороже, я начинал видеть себя ее глазами, чего раньше никогда при встрече с девушками не позволял, я совсем не нравился себе постоянным беспокойством — ту ли рубаху надел для встречи с ней, затянул ли как следует ремень, способен ли соответствовать страстному вниманию, с которым она меня слушала.
У всех девушек вокруг, мне казалось, главным было желание поскорее выйти замуж, лучше за иностранца, и уехать из любимого Белграда, у нее же, я это утверждаю, главным было — знать о мире, давно завоеванном ее воображением.
Она была порывиста и умна. Я даже поражался, что из всей кучи людей, с которыми приехал, выбран в собеседники именно я, но относил это больше к моему умению смотреть на женщин восторженно.
Я и на нее так смотрел в университете, где мы выступали, а она стояла в последнем ряду, уступив кому-то свое место, чтобы я мог видеть ее улыбку, обращенную ко мне… И говорить оставалось только для нее, Амры, бог знает что говорить, следя, держится ли еще на ее лице эта самая улыбка, адресованная только мне, в этом я мог быть уверен, немного самодовольная улыбка, догадавшаяся, что говорю для нее.
Странная, странная девушка, всегда немного чужая, всем чужая и как бы сознательно что-то давно решившая для себя.
Так мы и пробродили весь Белград, не прикоснувшись друг к другу, хотя она все время держала меня под руку. Она не отпускала, но и держала как собаку — на длинном поводке. Когда замечала, что становлюсь равнодушным, возвращала улыбкой.
Я кокетничал без устали со всеми встречными красавицами, боясь, что поистратил свое умение нравиться, и заодно желая подразнить ее. Но она не обращала никакого внимания, издергивая меня какими-то нелепыми вопросами о сходстве мышлений Хармса и Малевича. Что общего между этой странной группой петербуржцев по отношению к вещам, предметам, явлениям, даже в мелочах, хотя они разного происхождения и воспитания. Как это — люди нашли друг друга? Что значит — нашли? Где и кем было назначено свидание?
Она так грозно расспрашивала, а дождь уже прошел, в Белград проникло солнце и заполнило улицы, что я начинал сердиться на себя, выбравшего из всех красавиц эту длинноносую, сующую свой нос куда не надо.
— Что ты, надменная девушка, можешь знать о самопожертвовании во имя идеи, о великих людях, ищущих гибели? Только экзотика волнует тебя!
Но отвечал я ей честно, чувствуя, что делаюсь все интеллигентнее и интеллигентнее, мы напоминал двух гидов, делящихся опытом проведения экскурсий. Потом я улетел. Потом по ее настоянию через полгода вернулся, но уже в гости, к ней домой.
Я вернулся, чтобы все повторилось — вопросы, ответы, прогулки по набережной под ручку, красавицы, кажется привыкшие ко мне, а может быть, уже ставшие невестами, и только единственная попытка ее обнять, скорее умственная, чем сердечная, была новостью, которую она встретила неодобрительно.
— А вот этого совсем не надо, — сказала она сердито.
Я спал рядом с ней, в соседних комнатах, так ни разу не услышав через стену, как бьется ее сердце.
Даже мама ее была расположена ко мне больше, и, не будь рядом красавца отца, авиадиспетчера, я мог бы предположить, что меня прочили в мамины ухажеры и Амре было доверено узнать, что я собой представляю. Но отец существовал, приятный человек, блуждающий мыслями где-то в своих небесах и уделяющий своим женщинам ровно столько внимания, сколько, по его мнению, они заслуживают.
Лаской в доме, теплом была мама. Она заботилась обо мне и старалась удивить местными блюдами. Ее расспросы о моей жизни были куда проще и приятнее. Я толстел, рассыпаясь в благодарности, и уныло продолжал умные беседы с ее дочкой.
Мне начинало казаться, что я сошел по пути на полустанке, направляясь совсем в другое место. Что меня погубила жадность и спешка, красивая девушка подмигнула и я соскочил с поезда, не думая о последствиях, легкомысленно, как всегда.
Может быть, меня хотели женить? Даже если это так, экзамен на жениха я не выдержал, пожирая мамины пироги. Не оставалось ни одной интересующей ее беседы, ни одного переулка Белграда, не знакомого мне. Я даже в ожидании Амры справил нужду за стеной исторической крепости на Дунае, как наконец пришла пора возвращаться, и тут Амра, решительно отстранив меня, бросилась на мой набитый вещами неподъемный чемодан, именно бросилась, иначе этот рывок я не могу назвать, именно бросилась, распласталась и, распяв чемодан на полу, чудовищно некрасивым движением запихала в него мои вещи и застегнула мгновенно.
— Вот чертовы Принципы, — засмеялась ее мама. — Вся в отца. Если чего захотят…
Так я узнал, что все это время дружил с праправнучкой Гаврилы Принципа, того самого, что выстрелом в эрцгерцога Фердинанда развязал Первую мировую войну. Уф!
Что я знаю о Первой мировой? То, что никогда не сумел бы ее описать, хотя переполнен ею до краев. Мне кажется, что она непостижимо ужасна, больше, чем вторая, вторая — всего лишь завершение первой. А здесь можно было разглядеть лица, на первой можно было предположить, на что способно оружие, если его усовершенствовать, люди, если их вывести из себя. Там еще оставалась возможность импровизировать, бродя по земле, как по тюремной камере, отвоевывая три метра у противника, возвращая ему те же три метра, снова отвоевывая и снова возвращая, потеряв двенадцать тысяч человек. И какая земля под тобой, сизая или бурая, неважно, туда — назад, туда — назад, Первая мировая. Она была похожа на принудительную прогулку, ты мог подготовиться к следующей войне и что-то понять, но ты ничего не понял.
Эта война была обязана не только родственнику Амры, Гавриле Принципу, но и просто родственникам — царям, русскому и немецкому, она вообще была похожа на коммунальную склоку, где родственники орали друг на друга и постепенно втянули в этот ор уже совсем неповинных людей — соседей.
А дальше — мордобой, кровь, вонища, амбиции. Это была не война за идею, а семейное разбирательство.
И не надо выдумывать, что это крупное гео-по-ли-ти-чес-кое, это наш страх лезет из штанов, наше отчаяние. Смертью смерть поправ.