Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пришельцы

Емельянов Геннадий

Шрифт:

– По-моему, так проще и не бывает: подпил, с утра, и на лиходейство тебя потянуло. Тебе сколько, лет, Никита?

– Тридцать три года.

– Вполне зрелый ты - четвертый десяток грядет, а я с тобой, да и не только я, как с подростком разговариваю, как с пятнадцатилетним, например. Стыда по этому поводу не чувствуешь?

– Тут непросто все.

– Тут как раз все просто!

– Я не ради шутки туристов пугал, жалко мне всего живого, красоты жалко. Я вообще с некоторых пор считаю, что человек на Земле, он, Сидор Иванович, гармонию рушит.

– Вот те раз! Лишний, значит, человек на Земле? И я - лишний? И ты, и Варя твоя?

– Да. Все мы - лишние. Человек природой вообще не предусмотрен.

– Откудова же он взялся тогда?

– Неясного тут много, но, полагаю, интеллект привнесен к нам искусственно.

– Гриша Суходолов говорит в таких случаях, что он про это где-то читал, отсюда вывод: ты неоригинален, Лямкин. Это первое. И второе. По-какому такому поводу посетили тебя столь крамольные мысли?

Никита на вопрос не ответил, он заложил ногу на ногу, поник головой. Ненашев видел его: мосластую шею с ложбинкой и мятый волос на ней. "Кого же он мне напоминает, калина-малина? Не успокоюсь ведь, пока не вспомню. Вот еще докука привалила, калина-малина!"

– Что за цветок?
– спросил вдруг Лямкин, разгибаясь и хрустя новыми сапогами, - хромовыми, между прочим, каких в наши дни вроде бы уже и не шьют, но если и шьют, то исключительно для высших армейских чинов. Цветок стоял в горнице на круглом столе, невидное растеньице с красноватым листом.

Ненашев после некоторого замешательства ответил:

– Ваня мокрый. Это - по-народному. А но науке как он зовется, убей, не помню. Женщины принесли. Стоит. Обещали - цвести будет, а он не цветет, представь.

– Он воды просит, не чувствуете разве?

– Почему это я должен чувствовать?

– И горшок для него тесный - стонет.

– Кто стонет?

– Цветок.

– Представь, я и стона не слышу!

– А я вот слышу!
– Лямкин вздохнул с печалью и потер худое свое колено ладошкой.

Ненашев, слегка озадаченный и пристыженный (цветок ведь стонет!), вылил полную железную кружку в горшок, вода ушла в сухую землю, будто в пустую яму, председатель тут вроде бы даже услышал вздох облегчения, проистекший от цветка, и пожал плечами с улыбкой на губах: и чего только не причудится, прости господи, если внушишь себе; Так вот, наверно, и с ума сходят?

– Хотите расскажу, как помирал?

– Кто это помирал?

– Я. И воскресал.

– Было такое, верно. И воскресал ты, это я лично видел. Шутки твои, они, брат, диковатые для взрослого мужика-то.

Никита не обратил на укоризну председателя внимания, вздохнул: похоже, рассказывать о смерти и воскрешении не составляло удовольствия, однако, рассказывать он начал:

– Сперва было темно. И темнота была особая, липкая, я бы подчеркнул, живая. Меня, знаете, будто сажей печной обмазали, даже кожа повсюду зачесалась.

– Повсюду, значит?

– Повсюду. Да. И услышал я свист в ушах. Вот когда, например, стоишь на взгорке и перед грозой - такой же свист идет.

– Да, вроде бы так, - кивнул председатель Лямкину снисходительно, будто имел дело с натуральным недоумком.
– Когда особо на горе стоишь, тонкое, брат, наблюдение!

– Я без шуток, Сидор Иванович!

– И я без шуток.

– ... И чувствую: крутит меня, по спирали крутит. Соображаю: значит, лечу. В абсолютной темноте лечу. И с приличной скоростью. "Не дай бог, думаю, на что-нибудь наткнуться, тогда - хана!"

– Натуральная хана!
– подхватил председатель уже без ехидства, потому что вспомнил геолога Витю Ковшова - Витя ведь тоже штопором крутился, прежде чем исчезнуть. Сидор Иванович был уверен Ковшов на днях вернется - такой же развязный и неряшливый. От этой очевидности председатель заскучал, он зевнул и потрогал пальцами листья цветка вани мокрого. Листья были холодные и шершавые.

– Ну, а дальше?

– Лечу и чувствую: светлеет. Впереди появилось этакое серое пятно, мерцание такое.

– Пятно, значит?

– Да, и оно все разрасталось.

– Разрасталось, значит?

– И высмотрел я помаленьку, что нахожусь вроде бы в трубе и труба та похожа... На что же она похожа? На горло, может быть: поперек на ней кольца проглядывались, ребра такие.

Ребра? Как в трубе старого противогаза, так?

– Примерно.

– Диаметр, если на глазок? Трубу имею в виду. Никита Лямкин зажмурился, поднес ко рту кулак и засопел, соображая.

– Метров пять поди, если на глазок брать. А посветлело потом, Сидор Иванович, разом, пронзительно, и ослеп я на какое-то мгновение.

– Ослеп, говоришь?

– Да. И накатило на меня, Сидор Иванович, несказанное блаженство. Лечу и радуюсь, лечу и думаю - как хорошо-то. Как хорошо!

– Ишь ты, несказанное блаженство, значит?

– Можете себе представить: душа моя запела на самой высокой ноте.

– Помирать, выходит, и не страшно?

– Так я ведь забыл, что помер, - думал: сон вижу.

– Ну, а после что?
– Председатель опять потрогал цветок, и ему показалось, что листья его уже не такие шершавые, как еще минуту назад. Возникло ощущение даже, будто от цветка исходит изморозный ветерок и кончики пальцев покалывает, как на охолодевшем железе. Сидор Иванович встал и приник к окну, створка которого была растворена. С улицы нежно пахло травами.
– Потом что было?

Потом...
– Никита оперся локтями на колени.
– Я услышал Голос. Громкий такой и внятный. Голос сказал следующее: "Отныне и до конца дней твоих страдания мира лягут на твои плечи. Ты будешь видеть то, чего не видят другие, и слышать то, чего не слышат другие. Дар этот ниспослан тебе как благо и как месть".

– Месть - за что?

– Больше Голос не сказал ничего, но я так понимаю: месть та - за годы, прожитые бездарно, за мою бездумную и безалаберную молодость.

– А что, это интересно даже!
– Ненашев оживился, повеселел.
– Яичню есть будешь? И сто грамм налью.

– Не хочу, спасибо.

– И водки не хочешь?

– И водки не хочу.
– Лямкин с прищуром посмотрел на люстру, продолжал: - По первости, когда в гробу очнулся, и после еще, довольно продолжительно, представлялось, что полет в трубе и все прочее просто причудилось, однако нет: сижу я после своих поминок на крылечке, дождь моросит, пусто кругом. Тошно. Да. И тут корова соседская к калитке подбрела. Далеко она стоит, а я слышу, как бьется, шуршит ее сердце, как кровь, представляете, по телу струится. У, меня волосы на голове дыбом встали!

Поделиться с друзьями: