Проклятие рода
Шрифт:
– Понятно. – Кивнул головой Гилберт. Решение уже созрело в его голове, единственное, что смущало, это то, как к этому отнесется Любава. Поэтому он колебался. – Я не слышал, чтоб кто-нибудь пытался, (и ему это удалось), пересечь море зимой. Разве стоило тебе выжить после нескольких ударов немецкого меча, чтобы потом погибнуть от холода на льду?
Ее чуть пошатывало, лицо раскраснелось, но она упорно стояла на своем:
– Господин рыцарь, я не смею испытывать более ваше благосклонное внимание ко мне. Я узнала, где мой сын и как туда добраться, я бесконечно вам признательна за это. Я сейчас пойду потихоньку, займусь поисками себе пристанища на зиму, постараюсь найти работу, чтоб скопить еще немного денег, дождусь весны, и с первым же кораблем отправлюсь на поиски сына и Иоганна.
– Куда она пойдет? – Думал Гилберт, слушая и поглядывая на женщину. Судя по всему, она только что приехала, у нее нет никакого крова над головой, и где она собралась его искать? Кто примет к себе в дом калеку, да еще даст ей работу? Радость окрылила ее, но и лишила последних сил. Она еле стоит на ногах.
– Пойдем со мной! – Гилберт протянул руку и взял ее за локоть. Он принял решение.
– Куда?
– Там разберемся. – Ответил он уклончиво.
– Но я не смею… - Она старалась осторожно освободить руку и отступить назад. Но Гилберт цепко держал ее.
– Я это уже слышал. Твоего сына вывез из Моры мой духовный наставник приор доминиканского монастыря отец Мартин, он же передал мальчика родному отцу. Таким образом, и мне стала не безразлична судьба Андерса. Если тебе будет легче от этого, то считай, что я помогаю не тебе, но делаю это в память о своем воспитателе, когда-то заменившем мне моего отца. Идем! – И он решительно повел женщину к выходу, несмотря на ее продолжавшееся чуть заметное сопротивление.
Дождь не прекратился, а наоборот усилился и превратился в ливень. Заметно похолодало. Ко всем бедам добавились порывы ледяного ветра – предвестника приближающейся зимы, который выплескивал путникам на спину целые потоки воды. Отдельные брызги превращались в градины и звонко постукивали по шлему Гилберта. Хорошо, что они шли в попутном направлении, дорога обратно была бы практически невозможна. Из-за этого на улицах было совсем малолюдно, и никто не попадался им навстречу. Одинокие редкие прохожие, пересекавшие их путь, смотрели себе под ноги, никого не замечая вокруг и лишь стараясь не упасть на скользких булыжниках. Все живое стремилось поскорее преодолеть открытое пространство и укрыться от разбушевавшейся непогоды. Они миновали темное безжизненное здание ратуши – был выходной по случаю королевской свадьбы, быстро, насколько это позволяла больная нога женщины – Гилберт и так почти тащил ее на себе, прошли по краю Большой площади и свернули на Купеческую улицу. Здесь порывы ветра стихли, усмиренные каменной преградой из домов, и лишь время от времени узкие проулки позволяли им снова отыграться за вынужденное бездействие и хлестко ударить по озябшим телам путников. Наконец, Гилберт остановился у массивной дубовой двери, над которой красовалось большая вывеска с изображением медведя и надписью «URSUS», с силой толкнул ее, пропуская вперед женщину и, не мешкая, последовал за ней. Название трактира выбрала Улла, в память о Новгороде, где судьба ее свела с покойным Свеном Нильссоном, в доме которого они теперь жили.
Большое помещение, куда они вошли, было освещено лишь при входе, где располагался прилавок, на котором горело несколько свечей. Остальные светильники из экономии были потушены, в глубине зала полыхал большой камин, бросая мечущиеся отблески на погруженные в темноту стены. В столь ранний (для подобного заведения) час посетителей не наблюдалось, да и проливной дождь с ледяным ветром не способствовали желанию выходить из дома и отправляться в трактир даже ради того, чтобы пропустить стаканчик другой горячительного. За прилавком Гилберт заметил жену, что-то неторопливо обсуждавшую с кухаркой.
Улла обернулась на шум ворвавшегося ветра и громко хлопнувшей двери, приветливо улыбнулась Гилберту, но взглянув на женщину, вошедшую вместе с ним, внезапно изменилась в лице. Она вышла из-за прилавка, приблизилась и узнала эти страшно знакомые для нее голубые глаза племянницы Свена Нильссона, увиденные когда-то в том самом дворе в Море, куда она привезла гроб с телом покойного мужа, исполняя его последнюю волю. Она вспоминала их в зале суда, когда ей зачитывали абсурдное обвинение, и весь ужас, после пережитый ею в камере пыток, вдруг ворвался сейчас в ее дом вместе с мокрыми порывами ветра из распахнувшейся двери, вошел снова в ее жизнь этой женщиной в черном. В глазах потемнело, но она сдержалась, наполнившись холодной яростью гнева и жаждой расчетливого мщения. Спросила вкрадчиво, почти шепотом, не обращая никакого внимания на Гилберта, стоявшего рядом, но в слабости голоса послышался скрежет осколков стекла:
– Ты… чего пришла?
Женщина облизала вмиг пересохшие губы, но произнести ничего не смогла. Ее руки безжизненно повисли, она тяжело дышала и лишь пыталась выпрямить изуродованную шею. Гилберт шагнул вперед, заслоняя ее собой:
– Это я привел ее! Она просит прощения и ищет своего сына.
– Простить? Ее? – Улла стиснула зубы, слова теперь падали тяжелыми каплями расплавленного свинца. Такой Гилберт еще ни разу не видел своей жены. Сейчас она его просто не замечала. Изогнувшись телом, Улла обошла его, вплотную приблизилась к племяннице покойного мужа и, заглядывая в лицо, едко рассмеялась:
– Простить? Помочь найти сына? Чем еще, после совершенного вашей семейкой, я могу вам помочь? – Лед превратился в огонь. Она наслаждалась закипевшей и вспыхнувшей ярким пламенем злобой, стоя перед заклятым врагом - искалеченной, приниженной и раздавленной горем женщиной. – Ты меня хотела лишить и жизни и сына, и теперь явилась помощи просить, змея подколодная?
Женщине стало совсем плохо, и она медленно сползла на пол, лицом вниз, ее темные одежды слились с полом, словно она старалась если не провалиться сквозь плиты, то раствориться в них, окаменеть вместе с ними, став одной неживой материей. Острые лопатки торчали, как два срезанных крыла. Но радостного облегчения от беспамятства, отдаляющего момент возвращения сознания, не наступало. Горло душили спазмы рыданий.
Улла возвышалась над ней разъяренной медведицей. Она все видела, и нынешнее состояние женщины и увечность ее фигуры, но в пылу нахлынувшей злобы это только лишь раззадорило. Слова хлестали наотмашь:
– Убирайся! Убирайся прочь из моего дома! – Вздрагивала распластавшаяся на полу спина.
– Улла! – Гилберт предпринял попытку вмешаться, но на него смотрели полные слез, мутные, словно пьяные глаза жены:
– Как ты мог привести сюда это чудовище? – Тонкой ноткой прозвучал упрек-мольба, и снова в дело вступила плеть. Прошлась еще и еще раз по распростертому телу. – Вон! Вон отсюда!
– Мама! – Вдруг раздался мальчишечий голос. Бенгт, заботливо помогавший младшей сестренке спускаться вместе с ним вниз, еще с середины лестницы увидел лежащую на полу женщину, чрезвычайно взволнованную мать над ней, рядом, чуть в стороне растерявшегося Гилберта, кухарку Туве, застывшую за прилавком с раскрытым ртом. – Мама, кто это несчастная и почему она лежит на полу? – Прозвучал простодушный детский вопрос. Дети осторожно преодолели все ступени и теперь внимательно смотрели на мать. Анника даже засунула пальчик в рот.
Улла провела рукой по глазам, словно протирая их от наваждения. Ответила, не думая:
– Единственная несчастная женщина здесь это твоя мать, Бенгт!
– Почему ты несчастлива, мама? – Ребенок был мудр в своей невинности.
Улла не знала, что ответить. Лишь пробормотала:
– Мне надо побыть одной!
– Застонала, закрыла лицо руками и, пошатываясь, направилась к лестнице, ведущей на второй этаж, стала медленно подниматься наверх, в последний момент, схватившись за поручень, чтоб не упасть. Толстушка Туве резво выскочила из-за прилавка, обняла детей и, поглаживая их по головке, что-то зашептала, мальчик и девочка согласно закивали и дали себя увести прочь, на кухню.
В спальне Улла опустилась на колени перед иконой Богородицы. Она даже представить себе не могла, что в ней скопилось столько застарелой желчи прошлых страданий, которая должна была исчезнуть, испарится, ведь она жила в море любви и счастья. Ан нет! Сохранилась и выплеснулась дикой яростью, и теперь отзывалась болью и ломкой в суставах. Кровь остывала, но дрожала рука, творившая крестные знамения. От странной лихорадки, охватившей ее, вся кожа была влажной, словно она, а не та женщина внизу, вышла из проливного дождя, мокрые пальцы впечатывались в лоб, затем рука безжизненно падала вниз, через силу поднималась вправо вверх, резко бросалась налево и снова ко лбу: