ЖАНРЫ

Психология литературного творчества
Шрифт:

4. РОМАНТИЧЕСКОЕ ВОСПРИЯТИЕ ПРИРОДЫ

Высшая точка в эволюции одухотворения — так называемое романтическое восприятие природы, особенно ярко проявляющееся с XVIII в. Уже читая Шекспира, мы удивлялись широте его кругозора, тонкости его ощущения природы, смелости и оригинальности его сравнений, умению связать действие и судьбу героев с окружающей природой (блаженный, любовный сон Ромео и Джульетты и блестящие лунные ночи, мрачное небо и опечаленный Гамлет и т.д.). Руссо, который, руководствуясь новой поэтикой, не считает себя обязанным скрывать своё «я», было суждено обогатить это восприятие природы. Он подчёркивает очарование всего величественного и дивного в природе (альпийские горы и озёра в «Новой Элоизе»), открывает поэзию уединения и «сладкую меланхолию» путешествий («Прогулки одинокого мечтателя»), направляет несчастные души к мистическому успокоению на лоне природы («Исповедь»), близкому к религиозному экстазу [547] . Гёте, идя по его стопам, находит синтез этих романтических элементов, соединяя философско-поэтический пантеизм с самым утончённым чувством природы, одинаково углубляя и своё преклонение, и вживание, давая нам в своей лирике и в «Вертере» выражение непосредственного мироощущения, где внутренние настроения, восторг или тревога, находят полный отзвук в окружающей природе. И это восторженное благоговение, эти поиски утешения или наслаждения от общения с природой передаются всем поколениям поэтов. Постепенно совершался переворот в восприятии природы человеком. Наступила эра универсального слияния с природой, сотканного из гомеровской наивности, шекспировской симпатии, мечтательности Руссо, оссиановской меланхолии [548] .

547

См.: М. Арнаудов, Личности и проблеми, 1925, стр. 39.

548

См.: А. Вi`esс, Die Entwickelung des Naturgef"uhls im Mittelalter und in der Neuzeit, p. 371.

Окружающий мир не потерял своей таинственности, наоборот, он стал в известном смысле ещё более загадочным, чем раньше, когда с помощью простых мифов всё приобретало свой ясный смысл. Но взамен этого отказа всё объяснить пришло гораздо более интимное, более задушевное отношение к природе. Когда исчез всякий страх перед явлениями природы, она стала источником бесконечных созерцаний и самой чистой эстетической радости, притягательность её возросла особенно высоко с утратой веры в человеческий разум и углублением разочарования в жизни. В противовес преходящему, неприемлемому и лживому в истории вечно девственная и пленительная природа была матерью всякой жизни, готовой заключить в свои объятия заблудившегося или уставшего сына. Байрон устами Чайльд-Гарольда говорит, что горы кажутся ему друзьями, а океан — домом, что лес, пустыня, пещеры и бурные волны — лучшее общество и что он готов променять поэтов своей родины на поэмы природы, книги книг, написанной солнечным светом на морской глади, так как она выражает самые сокровенные его чувства [549] . Ламартин, чьё разочарование и отчаяние имеет другие источники, также ищет утешения в природе, где всё дышит гармонией и вечностью, где всё зовёт нас и любит:

549

См.: Байрон, Избр. произв., М., 1953, стр. 102.

Природа всегда здесь: она любит тебя и зовёт. Приникни к ней, она ждёт тебя. Всё изменяется вокруг нас, одна природа неизменна, И то же солнце поднимается над нами каждый день [550] .

Но здесь учитель Ламартина — Руссо, чувствительный и несчастный Руссо, который в бесконечных прогулках по лесам и на лодке по озеру предаётся экстатическим созерцаниям, «отождествляясь со всей природой», ища «в объятиях матери-природы» защиты от преследований и ненависти её детей: «О природа! О мать моя! Вот я всецело под твоей защитой: здесь нет изворотливого и коварного человека, который встал бы между тобой и мной» [551] . Вслед за ним и Байрон, революционно и меланхолически настроенный, пишет: «Ты, мать Природа, всех других добрей»; «Дай мне прильнуть к нагой груди твоей»; природа всегда нежная, вопреки своей изменчивости, одна близка ему, одинокому в мире [552] . Но великолепие природы, как бы она ни восхищала автора «Чайльд-Гарольда», не может ни на миг заставить его забыть личные бедствия и душевные страдания [553] .

550

Lamartine, M'editations po'etiques: «Le Vallon».

551

Ж. — Ж. Руссо, Избр. соч., т. III, М., 1961, стр. 557.

552

См.: Байрон, Избр. произв., стр. 93.

553

См.: H. Richter, Lord Byron, 1929, p. 283.

Подобно Руссо, Байрону, Ламартину, воспринимает природу и Вазов:

В недрах природы цветущей Душа моя тайного томления полна. Всякий звук и вид в мире этом живущем Во мне воспоминания, мечты, вопросы будит. И наши две жизни дружно дышат, Моя знай делит, толкует, В песнях природы моя тоска вздыхает, В её шуме сердце своё слышу. А бывает время — в забвенье полное впадаю… И весь в него погружаюсь… И дыханьем, лучом, звуком, струёй, песней становлюсь, И дышу бытием Вселенной [554] .

554

Ив. Вазов, Скитнишки песни: «Във всемирът».

Символы глубоких и лишённых ясных очертаний чувств поэт находит в природе. Вот как обращается он к женщине, которая вносит «новую силу, здоровье, радость, благодать» в его душу, вдыхает в него любовь и примирение с миром:

Ты в душу мою влила голубой цвет небесный, Сияние зари майской, Приветливый шум леса молодого И дыханье полей, и песни соловьиные [555] .

Поэт переносит на природу свои настроения, томления и страсти, мечтает о слиянии с природой. Вот как пишет об этом Лермонтов:

555

Ив. Вазов, На чужбина: «Благодаря».

Для чего я не родился Этой синею волной? — Как бы шумно я катился Под серебряной луной, О! как страстно я лобзал бы Золотистый мой песок, Как надменно презирал бы Недоверчивый челнок; Всё, чем так гордятся люди, Мой набег бы разрушал; И к моей студёной груди Я б страдальцев прижимал; Не страшился б муки ада, Раем не был бы прельщён; Беспокойство и прохлада Были б вечный мой закон: Не искал бы я забвенья В дальнем северном краю; Был бы волен от рожденья Жить и кончить жизнь мою! — [556] .

556

М. Ю. Лермонтов, Полн. собр. соч., т. I, М.—Л., «Academia». 1936, стр. 377.

Это автопортрет Лермонтова, здесь он весь с его глубокой аффектацией любви и ненависти, гордости и смирения, жаждой подвигов и покоя. Для него волна — самое яркое выражение собственного беспокойства и желанной свободы, и отождествление с нею является иллюзорным выходом из мучительных противоречий. Таковы же и чувства Байрона в «Чайльд-Гарольде»:

Я не в себе живу; я лишь частица Того, что вкруг: меня вершины гор Волнуют, а столицая столица — Мне пытка [557] .

557

Байрон, Избр. произв., стр. 109.

Отсюда и вопрос:

Иль горы, волны, небеса — не часть Моей души, как я — их часть? Влеченье К ним — в чистую не перешло ли страсть В моей груди. Не прав ли я, презренье Даря всему, что не они? [558]

Или утверждение:

Где встали горы, там его друзья: Где океан клубится, там он дома: Где небо сине, жгучий зной струя, Там страсть бродить была ему знакома. Лес, грот, пустыня, хоры волн и грома — Ему сродни, и дружный их язык Ему ясней, чем речь любого тома Английского, и он читать привык В игре луча и вод — Природу, книгу книг [559] .

558

Там же.

559

Там же, стр. 102.

Стихийной страсти Байрона противостоит наивная задушевность Шелли в его «Оде западному ветру»:

Будь я листом, ты шелестел бы мной. Будь тучей я, ты б нёс меня с собою. Будь я волной, я б рос пред крутизной Стеною разъярённого прибоя. О нет, когда б по-прежнему дитя, Я уносился в небо голубое И с тучами гонялся не шутя… [560]

Позднее подобного рода пантеистические настроения с таким одухотворением всех явлений природы становятся доминирующими у многих писателей в восприятии природы. Вот как передаёт Чехов своё впечатление от русской степи, как описание тех стремлений и настроения, которые она навевает, дополняет чисто пейзажную живопись:

560

Шелли, Избранное, М., 1962, стр. 59—60.

«В июльские вечера и ночи… Когда восходит луна… Воздух прозрачен, свеж и тепел… И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полёте ночной птицы, во всём, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа даёт отклик прекрасной суровой родине и хочется лететь над степью вместе с ночной птицей. И в торжестве красоты, в излишке счастья чувствуешь напряжение и тоску, как будто степь сознаёт, что она одинока, что богатство её и вдохновение гибнут даром для мира, никем не воспетые и никому не нужные, и сквозь радостный гул слышишь её тоскливый, безнадёжный призыв: певца! певца!» [561]

561

А. Чехов, Собр. соч., т. VI, М., ГИХЛ, 1955, стр. 16.

Йордан Йовков о своём задушевном и мистическом одухотворении природы говорит:

«Что испытывал, например, когда шёл лесом, когда бродил по горам или находился один в поле, когда летним вечером возвращался домой. Самые обычные вещи производили самые чудные и таинственные впечатления: маленький поток среди камней, мох на этих камнях, нависающая трава, притаившиеся цветы, вечерняя прохлада на траве, тени, шум — это была страшная, фантастическая мифология. Иногда заглядывался на межу, как поворачивает она, приподнятая между нивами — молчаливая, как будто сознавая, что делит две души, два сердца. Может быть, эти души и сердца враждебны и ненавистны, но она покрывает эту вражду цветами, чтобы примирить её. Или в тихий солнечный день садился у созревшей уже высохшей нивы, земля которой будто говорила. Для меня каждое дерево живое, со своим характером, своими радостями и трагедиями. По дороге между Добричем и Варной в одном месте стояли одиноко рядом два тополя, как братья, словно стояли там и вели разговоры о том, что творилось на дороге. У села, где я учительствовал, поле ровное и горизонт далеко. В конце линии горизонта стояло большое дерево… Я всегда смотрел на него как на живое существо, которое бодрствует над равниной, и что-то влекло меня к нему» [562] .

562

См.: С. Казанджиев, Разговори с Йордан Йовков, «Златорог», VIII, 1937, кн. 9, стр. 298; ср.: «Срещи и разговори с Йордан Йовков», 1960, стр. 91.

Поделиться с друзьями: