ЖАНРЫ

Пушкин и пустота. Рождение культуры из духа реальности

Ястребов Андрей Леонидович

Шрифт:

Школа должна привить мысль, что читательское усердие себя окупает, книга делает жизнь богаче и разнообразнее той, которую каждый из нас построил бы своим умом. В хороших книжках есть величайший потенциал. Они предлагают нам жанр, композицию, философский синтез. Ежедневность – это только завязка чего-то грандиозного. Там, где большинство людей выдыхается, Сервантес или Пушкин только начинают разогреваться. Марафонскую дистанцию жизни каждый бежит в одиночестве. Сервантес и Пушкин – это всегда действующие тренеры. Они бегут чуть впереди каждого из нас.

Наше время возлагает на молодых учителей миссию первопроходцев, поскольку старшее поколение не обладает опытом существования и выстраивания отношений с классикой в новом мире, в котором еще отсутствует социальное моделирование, программирование поведения, адекватного реальности.

Проблема актуализации классического слова не может инерционно осуществляться за счет стилизации, подражания или взволнованного пересказа заданной темы. Обязательно титанически глубокой и душераздирающей.

В результате создается впечатление, что продвижение классики вроде бы и идет, и почти успешно, и даже совсем так, как хотелось бы. Это очень обманчивая интонация, более характерная для школьного утренника, а не для нашей классики.

Не совсем понятно, для кого нужна подобная реклама классического наследия. Видимо, прав Эпикур, который говорил: «Счастливо прожил жизнь тот человек, который хорошо спрятался». Вот мы и прячемся за культурой, бравурно выступаем на конференциях, вдалбливаем понятие о нравственности на скучных лекциях (что-то среднее между придыхательным комментированным чтением и говорением на языке ризом и симулякров), призывая слушателей медитировать, сконцентрировавшись на томике Пушкина.

Профессор словесности Ирина Мурзак предельно трезво размышляет по вопросу обращения школы и вуза к современности: «Сегодня специальная информация (пусть не историко-литературная, но та, которая изменяет сознание людей и, соответственно, их представления о культурном процессе) в корне меняется каждые 4–8 лет. Дипломы устаревают уже на момент их получения. Почему же в нас так сильна убежденность, что концепция творчества Пушкина, рожденная 50–100 лет назад, до сих пор задорно дышит?

Отчего не применить для анализа системы образов и мифов, окружающих школьника, дополнительные системы фокусировки – рассматривать и изучать масс-медийный контекст существования его самого в социальной системе. Школьники смотрят фильмы, читают книги, чем-то увлекаются, о чем-то мечтают. И так далее. Так вот, все это не находит отражения в школьном и вузовском курсах преподавания литературы и в широком смысле – культуры.

Под героями культуры мы обычно понимаем Чацкого и Печорина, но не Незнайку, но не Шрека, Наташу Ростову, но не Гарри Поттера. Отчего бы нам не попытаться отчасти освободиться от ноши пропагандистов высокой культуры и присмотреться, самим изучить, других научить анализировать тот мир, в котором живем мы и наши дети. Дать им интерпретационные инструменты для понимания и осмысления социокультурных паролей и языков, на которых говорит их современность».

Кто я: Микки Маус или Шварценеггер?! Извини, у меня нет полена…

Бесспорно, очевиден высочайший уровень психологической драматургии русской словесности, он настолько высок, что любая адаптация к реальности оборачивается поражением этой самой реальности. Транскрибирование, адаптации к современности здесь невозможны, они запрещены самими авторитетными текстами, их масштабами. Школьнику непросто понять терзания Раскольникова про дилемму «тварь» или «право имею» – слишком рафинирована психология мысли и концентрирована ее философия. Любая попытка адаптировать текст Достоевского к своей реальности (к примеру, кто я: Микки Маус или Шварценеггер?!) оборачивалась поражением интерпретатора до появления романа В. Пелевина «t». Толстой и Достоевский предстали в немифологическом виде, не в школьно-хрестоматийном исполнении, а в аспекте нового легендирования, совсем не противоречащего реальности Толстого-человека – крепкого мужчины, не то чтобы не чурающегося спортивных занятий, а напротив, относящегося к ним со всей строгостью дидакта-моралиста и радостной дерзостью здорового человека. Как тут не удержаться от обильного цитирования. Сослуживцы Толстого вспоминали гимнастический трюк, который любил показывать будущий писатель: «Опыт заключался в том, что Лев Николаевич ложился на пол на спину и сгибал руки в локтях так, чтобы развернутые ладони приходились около плеч. На ладони становился человек, и затем Л. Н. медленно выпрямлял руки вверх, подымая стоявшего на ладонях человека».

В исполнении Пелевина Толстой – знаток единоборств, философ мироздания и убедительный пример социальной активности.

В. Пелевину удалось передать едва ли не самое ценное для XX века свойство поэтики Толстого – ее сверхкинематографичность. Почитателя словесности, неудовлетворенного бондарчуковской киноверсией, порадовала повествовательная эстетика Пелевина, образцом которой стал Толстой-стилист. Это можно понять только с высоты культуры XX – XXI веков: Толстой пишет сцены с предельно точной раскадровкой – с паузами, сменой ритма, с укрупненными деталями, с изъятием ненужных фраз – готовый режиссерский сценарий, просящийся в добрые руки к остроумной голове. В этом смысле Пелевин предложил новый путь (пусть спорный, для многих неудовлетворительный) провокационного, но действенного включения классики в интерпретационное пространство искусства XX – XXI веков.

Роман Пелевина можно ругать или восхищаться им, следует однако признать, что текст, созданный по принципу «контекстуального мышления» расширяет контекстуальный диапазон наших представлений о культуре. Эллен Ленджер из Гарвардского университета приводит убедительную иллюстрацию понятия «контекстуальное мышление». Представьте, что однажды вечером к вам в дверь постучались. Вы открываете и видите, что на пороге стоит ваш друг. Он говорит: «Я участвую в игре – собираю мусор, и если мне удастся найти деревяшку размером три на семь футов, то смогу выиграть десять тысяч долларов. Я разделю выигрыш с тобой, если у тебя найдется такая деревяшка». Вы задумались на минутку и сказали: «Извини, у меня нет ни полена, ничего такого. Не смогу тебе помочь». И вы закрываете свою деревянную дверь размером три на семь футов.

Резюме. Мы не воспринимаем дверь как кусок дерева. Мы ограничиваемся определениями и убеждениями, мы думаем, что вещь существует, только если мы видим ее, и наоборот. Необходимо и второе резюме. Вот оно: мы привыкли ругать что-то, даже не подозревая о том, что объект поношений расширяет наше мыслительное представление о хрестоматийно известном.

Сегодня также необходимо понять, что классическая культура хоть и является кладезем всего, но она сотворена из шагреневой кожи, она – невосполнимый, принципиально ограниченный ресурс.

Чтобы получить наибольший эффект, любым ограниченным ресурсом необходимо распоряжаться как можно рачительнее. Художественный ресурс русской классики в процедуре имитационной реконструкции ХХ века, будучи адаптированным конкретным социальным ситуациям (советским, постперестроечным), был достаточно быстро исчерпан, далее пошли многочисленные повторы и вариации. Казалось бы, классика предоставляет беспредельный материал, который можно при нулевых затратах бесконечно репродуцировать. Опыт культуры XX века – интеллектуальные романы, саги деревенщиков, производственные драмы – оказался абсолютно предсказуемым по художественной логике, повышенному трагизму выявления «жизненной правды», повествовательным схемам и философским акцентам.

Перестроечная литература на недолгое время изменила ситуацию. Тема дурной истории, жестоких тиранов, сентиментальных проституток, мучающихся душой наркоманов создали иллюзию качественного прорыва культуры. Только иллюзию, потому что эксперимент ограничился испытанной советской литературой рецептурой: в хрестоматийный набор классического романа добавили несколько новых тем, но не озаботились освежить поэтику, убежденные в том, что поэтика XIX века никогда не выработает свой ресурс.

Итоги отчетного периода за 1985–2000 годы общеизвестны. Читательская масса, узнав из пары десятков «разоблачительных» романов, как все у нас плохо было, есть и будет, постепенно охладела к подобным текстам и затосковала по литературе, которая, быть может, и невысокого качества, но зато отмечена знаком надежды и убежденностью в возможности и необходимости индивидуального хеппи-энда.

«…чтобы прекрасное было полезным»

Русское искусство последних десятилетий за редким литературным исключением свидетельствует о неумении и нежелании наших писателей создавать культуру мейнстрима, одинаково интересную поклонникам downmarket (любителям коммерческого продукта) и high-brow (людям, предпочитающим интеллектуальную прозу), сочетание которых, как показывает опыт Запада, делает книжку бестселлером. Кстати, романы Достоевского – идеальный образец синтеза низкого и высокого. Неслучайно по мотивам Достоевского на Западе активно создаются новые версии вечных конфликтов русского писателя.

Поделиться с друзьями: