ЖАНРЫ

Пути и лица. О русской литературе XX века

Чагин Алексей Иванович

Шрифт:

Если говорить о судьбах петербургской поэтической школы (развитие которой, как мы видели, составило одну из наиболее значительных тенденций в поэзии зарубежья), то стоит вспомнить, что в России оставалась А.Ахматова, обретавшая на пути от «Подорожника» к «Anno Domini», «Тростнику» и «Реквиему» новое дыхание именно в лоне традиции. О сложностях этого пути в атмосфере 1920-х годов А.Ахматова написала однажды (в письме А.Г.Найману в 1960 г.) вполне откровенно: «Тогдашняя молодежь жадно ждала появления какой-то новой революционной поэзии и в честь ее топтала все кругом. <…> Тогда все ждали чудес от Джека Алтаузена». Обратим внимание на то, что в этом письме (обращенном не столько к конкретному лицу, сколько к «предъявителю» в потомстве, — как заметил сам адресат, ссылаясь и на мнение Р.Д.Тименчика [131] ), Ахматова пишет о взаимоотношениях с радикальными литературными явлениями и группами как о главном конфликте, определявшем «драматургию» ее поэтической биографии в те десятилетия, отводя при этом «внешнему» конфликту с властями второстепенное место: «Кроме всех трудностей и бед по официальной линии (два постановления ЦКа), и по творческой линии со мной всегда было сплошное неблагополучие, и даже м.б. официальное неблагополучие отчасти скрывало или скрашивало то главное. Я оказалась довольно скоро на крайней правой (не политич.). Левее, следственно новее, моднее были все: Маяковский, Пастернак, Цветаева. Я уже не говорю о Хлебникове, который до сих пор — новатор par excellence. Оттого идущие за нами “молодые" были всегда так остро и непримиримо враждебны ко мне, напр. Заболоцкий и, конечно, другие обэриуты. Салон Бриков планомерно боролся со мной, выдвинув слегка припахивающее доносом обвинение во внутренней эмиграции. Книга обо мне Эйхенбаума полна пуга и тревоги, как бы из-за меня не очутиться в лит. обозе. Через несколько десятилетий все это переехало за границу» [132] .

131

Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. М., 1989. С. 25.

132

Ахматова А.А. Соч. в двух томах. Т. 2. М., 1990. С. 239-240.

Между тем поэзия Ахматовой в межвоенные десятилетия существенно менялась; она выходила из берегов собственно «петербургской» поэтики, вбирая в себя всю полноту возможностей классического стиха, эпическую мощь, завещанную предшественниками глубину и многозначность образа-символа. Перешагивая границы определенного литературного течения (в пределы которого Ахматова никогда, в сущности, не вмещалась), она все с большей силой и полнотой обнаруживала свою принадлежность к классической традиции. В этом смысле поэзия Ахматовой, резко контрастируя с путем, избранным в начале 1920-х годов близкими ей поэтами — Мандельштамом и Кузминым — имела в своем развитии примерно те же ориентиры, что и творчество оказавшихся в эмиграции мастеров различных предреволюционных литературных течений — таких, как Вяч.Иванов, В.Ходасевич, Г.Иванов. Ориентиры эти, важность которых стала особенно ясна для Ахматовой в 1920-е годы, были точно определены ею в написанной гораздо позже краткой автобиографии: «Примерно с середины 20-х годов я начала очень усердно и с большим интересом заниматься архитектурой старого Петербурга и изучением жизни и творчества Пушкина» [133] .Чеканные чистые линии старого Петербурга и поэзия Пушкина — на закономерность обращения Ахматовой к этим двум вершинам классического наследия в их внутреннем родстве друг другу обратил в свое время внимание В.Жирмунский [134] .

133

Ахматова А.А. Соч. в двух томах. Т. 1. М., 1990. С. 19.

134

Жирмунский В.М Творчество Анны Ахматовой. Л., 1973. С. 80.

Поэзия Ахматовой обретала в те годы новую высоту. В стихотворениях «Anno Domini» и «Тростника» поэтический образ становится более емким, значительно раздвигая свои внутренние границы. Если прежде, в 1910-с годы жизнь души с ее переживаниями и страстями была отделена у Ахматовой от внешнего мира [135] , то теперь душа и мир сливаются воедино — и поэзия от внутренней локальности лирического психологизма выходит на просторы широких символических обобщений, к духовной разомкнутости поэтического образа, устремленного к выражению невыразимого — т.е. к тому, что было прежде чуждо поэтам-«гиперборейцам» и что было воспринято Ахматовой из опыта символизма и поэзии «золотого века».

135

Жирмунский В.М. Теория литературы. Поэтика. Стилистика. Л., 1977. С. 119.

Не случайно, конечно, и то, что слияние мира и души рождает в произведениях Ахматовой 1920-1930-х годов зловещую вереницу трагических образов: здесь «небо синее в крови», «облака плывут в крови», здесь «Заплаканная осень, как вдова / В одеждах черных…» Вот Ахматова — в стихотворении «За озером луна остановилась…» — создает лирическую картину ночного мира, и картина эта проникнута такой болью, таким острым чувством поселившегося в этом мире хаоса, какие были немыслимы у Ахматовой времен «Четок» и «Белой стаи»:

За озером луна остановилась И кажется отворенным окном В притихший, ярко освещенный дом, Где что-то нехорошее случилось. Хозяина ли мертвым привезли, Хозяйка ли с любовником сбежала, Иль маленькая девочка пропала И башмачок у заводи нашли… С земли не видно. Страшную беду Почувствовав, мы сразу замолчали. Заупокойно филины кричали, И душный ветер буйствовал в саду.

(1925)

Чувство дисгармонии мира и души, неотделимой от него, объединяло поэзию Ахматовой с духовным поиском многих поэтов в те годы — вспомним Ходасевича, Мандельштама, Кузмина, других.

Было, однако, и другое: при всем совпадении верховных творческих ориентиров (обращенность к классической традиции) и духовных исканий (чувство дисгармонии жизни), поэтические пути Ахматовой и поэтов зарубежья — например, Ходасевича — часто оказывались далеки или даже противоположны друг другу. Если, скажем, у Ходасевича картина победившего хаоса рождает чувство безысходности (мы обращались уже к «Звездам», где возникает образ мира — «постыдная лужа» низменной реальности), то у Ахматовой — особенно в 1920-е годы — за безотрадностью жизни порою открывается выход в светлые пространства надежды и веры:

Все расхищено, предано, продано, Черной смерти мелькало крыло, Все голодной тоскою изглодано, Отчего же нам стало светло? И так близко подходит чудесное К развалившимся грязным домам… Никому, никому неизвестное, Но от века желанное нам.

(1921)

Можно догадываться, что эта сила жизни, пробивающаяся сквозь трагизм времени, была рождена у оставшейся на родине Ахматовой чувством растворенности в стихии национальной жизни, поднимающейся над торжествующим, казалось бы, хаосом и рождающей в душе веру в добро. Об этом достаточно ясно сказано в стихотворении 1929 года «Тот город, мной любимый с детства…», где горечь прощания с «промотанным наследством» былого оборачивается радостью узнавания возникающей новой жизни:

Но с любопытством иностранки, Плененной каждой новизной, Глядела я, как мчатся санки, И слушала язык родной. И дикой свежестью и силой Мне счастье веяло в лицо, Как будто друг от века милый Всходил со мною на крыльцо.

Здесь необходима важная оговорка – этот прорыв к свету и добру сквозь безотрадность жизни возникал в поэзии Ахматовой в основном в 1920-е годы. 1930-е же шли, прежде всего, под знаком «ночи… которая не ведает рассвета», клокочущего вокруг «бессонного мрака», под знаком «Реквиема».

Была и другая черта, разделявшая двух поэтов, оказавшихся на разных берегах русской литературы. Если в поэзии Ходасевича в 1920-е годы происходило, как мы видели, неуклонное снижение образа поэта — от всемогущего Орфея «Баллады» до Орфея, сдавшегося, превратившегося в смиренного постника из стихотворения «Великая вокруг меня пустыня…», оберегающего свой крошечный мирок от ветров времени, — то у Ахматовой очевидна противоположная метаморфоза. В ее лирике и прежде было ощутимо движение за пределы узкого круга интимных переживаний на пространства национальной истории. Теперь же это движение стало стремительнее и трагичнее, пройдя путь от «Мне голос был…» до «Реквиема». Поэзия ее обретает все большую эпичность, внутренний простор — и происходит это не только в произведениях, обращенных к теме России, к библейским сюжетам, не только в гражданской поэзии, но и в любовной лирике, проявляясь в эпизации лирического образа, в росте внутренней масштабности образа лирического героя, вбирающего в свои духовные пределы весь создаваемый поэтический мир («Небывалая осень построила купол высокий…»). Соответственно меняются поэтика и интонация ахматовской лирики: поэтическая речь становится проще и «классичнее», за созданным здесь художественным миром ясно просматриваются и Пушкин, и Данте, и автор «Слова», и богатства русского фольклора.

В 1920-е годы был еще жив и писал С.Есенин, давший новую жизнь классической традиции на вершинах поздней своей поэзии Не случайно именно С.Есенин, соединявший в своем творчестве в 1920-е годы фольклорное начало с опытом русской классики и ставший, таким образом, одним из ярчайших выразителей национальной культурной традиции, оказался той фигурой, которая соединяла и примиряла два пути рассеченной русской поэзии. Замечательно сказал об этом Г.Иванов: «…На любви к Есенину сходятся и шестнадцатилетняя… комсомолка, и пятидесятилетний, сохранивший стопроцентную непримиримость “белогвардеец”– Два полюса искаженного и раздробленного революцией русского сознания, между которыми, казалось бы, нет ничего общего, сходятся на Есенине, т.е. сходятся на русской поэзии» [136] .

136

Иванов Г. Есенин // Русское зарубежье о Есенине. Т. 1. М., 1993. С. 38.

Стоит вспомнить в связи с этим об одном из вариантов стихотворения С.Есенина «Снова пьют здесь, дерутся и плачут…» (1922), не дошедшем до нас в рукописи, но услышанном и частично записанном Г.Бениславской после возвращения поэта из-за границы (Есенин читал его с эстрады). Текст этот замечателен, прежде всего, тем, что здесь поэт единственный, видимо, раз прямо говорит о трагедии русского рассеяния:

Защити меня, влага нежная, Май мой синий, июнь голубой. Одолели нас люди заезжие, А своих не пускают домой. Знаю, если не в данях чугунных Кров чужой и сума на плечах, Только жаль тех дурашливых, юных, Что сгубили себя сгоряча. Жаль, что кто-то нас смог рассеять И ничья непонятна вина. Ты Расея моя, Расея, Азиатская сторона [137] .

137

Есенин С. Полное собрание сочинений. Т. 1. М., 1995. С. 599.

Поделиться с друзьями: