Пути и лица. О русской литературе XX века
Шрифт:
Текст этот, конечно, далеко не случаен, лучи от него идут на большие пространства русской поэзии, высвечивая и написанные в том же 1922 году строки Ахматовой: «Темна твоя дорога, странник, / Полынью пахнет хлеб чужой…», и появившееся позже цветаевское «Нас рас — ставили, рас — садили». Но здесь стоит обратить внимание не только на то, что объединяет строки трех поэтов, но и на отличие позиции есенинского лирического героя от того, что открывается в процитированных стихотворениях Ахматовой и Цветаевой. Ведь если в стихотворении Ахматовой «Не с теми я, кто бросил землю…» слышен голос человека, сделавшего свой, совершенно определенный выбор (остаться на родине, разделить судьбу народа); если у Цветаевой в стихотворении «Расстоянье: версты, мили…» слышна тоска скитальца, оторванного от родной земли, – то герой Есенина как бы возвышается над фактом раскола нации, с горечью осознавая его, но равно принимая в свое сердце оба берега рассеченного «русского сознания». В полной мере сказалась здесь позиция наследника единой, неразделимой национальной культуры, позиция поэта-объединителя.
Характерно и то, в каком направлении развивалась есенинская поэзия в 1920-е годы. Поэт, издавна черпавший для своих поэтических кладовых богатства народно-поэтической традиции, прошедший в послереволюционные годы и через опыт поэтического эксперимента (не вмещаясь при этом в тесные рамки имажинизма и не теряя веры в «органический образ»), пришел в 1920-е годы к пушкинской традиции. Не случайны в этом смысле отзывы критики, реакция современников поэта на его произведения 1920-х годов. Писатель Н.Никитин, восхищаясь есенинским стихотворением 1921 года «Не жалею, не зову, не плачу…», замечает: «Удивителен медный пушкинский стих Есенина» [138] . А.Лежнев, обращаясь к поэме «Русь советская» (1924), специально подчеркивает: «Поэт все дальше отходит от имажинизма к классическому стиху, к Пушкину» [139] . О том же пишет обозреватель тифлисской газеты, отмечая отчетливо проявившийся в есенинской поэзии 1920-х годов «уход от бурного имажинизма к спокойному пушкинскому стиху» [140] . Точность этих оценок подтверждена и словами самого Есенина, приведенными в воспоминаниях В.С.Чернявского: «…он утром, едва проснувшись, читал мне в постели только что написанную им “Русь советскую”, рукопись которой с немногими помарками лежала рядом на ночном столике. Я невольно перебил его на второй строчке: “Ага, Пушкин?” — “Ну да!” — и с радостным лицом твердо сказал, что идет теперь за Пушкиным» [141] .
138
Никитин Н.Н. Письмо А.К.Воронскому (апрель 1922 г.) // Есенин С. Полное собрание сочинений. Т. 1. С. 584.
139
Лежнев А. Литературный обзор // Печать и революция. 1925. № 1. C. 130.
140
Заря Востока. 1924. 19 октября. № 707. Подпись: Н.И.
141
См.: Есенин С. Полное собрание сочинений. Т. 2. М., 1997. С. 405.
Устремленность поэтического пути Есенина в первые пореволюционные и в 1920-е годы «за Пушкиным» имеет и другое измерение, не ограничиваясь вопросами поэтики. Разговор об этом стоит начать издалека, поскольку вопрос этот связан с более широкой проблемой: поэт и время, поэт в переломный момент истории отечества. Именно здесь становится очевидным тот факт, что восприятие имени и творчества Есенина в русском зарубежье было достаточно сложным, противоречивым и не сводилось лишь к той всеобщей любви, о которой писал Г.Иванов. Обращаясь, скажем, к произведениям И.Бунина, З.Гиппиус, других писателей зарубежья, видишь, что события революции. Гражданской войны осознаны в их воспоминаниях и произведениях как прокатившаяся по стране волна вандализма — и одним из поэтических выразителей этой стихии был, в их представлениях, С.Есенин. Конечно, истоком этого мифа была, прежде всего, совершенно определенная оценка духовного диапазона личности и творчества поэта, который на страницах яростных бунинских статей представал как «хам», «маляр», «хулиган» [142] , о котором З.Гиппиус в статье 1925 года «Поэзия наших дней» писала вполне типичные в этом контексте слова: «…Есенин, в похмельи, еще бормочет насчет октября…» [143] . Слова эти естественно дополняются далеко не случайным высказыванием З.Гиппиус из другой, написанной год спустя, статьи «Судьба Есениных»: «Нетронутая культурой душа, как есенинская, это молодая степная кобылица. На кобылицу, если хотят ее сохранить, в должное время надевают узду. Но тут-то как раз никаких узд для Есенина и не оказалось… А перед инстинктом — лежало открытое поле. Не диво, что кобылица помчалась вперед, разнесла, растоптала, погубила все, что могла — вплоть до самой себя. На Есенине это ярко и просто, пил, дрался — заскучал, повесился. Примитивный рисунок всегда нагляднее» [144] .
142
Бунин И. Самородки// Русское зарубежье о Есенине. Т. 2. М., 1993. С. 68-70.
143
См.: Есенин С. Полное собрание сочинений. Т. 5. М., 1997. С. 517.
144
Гиппиус З. Судьба Есениных// Русское зарубежье о Есенине. Т.1. М., 1993. С. 85-87.
Итак — «хам», «маляр» (у Бунина), «нетронутая культурой душа», «голый, не знающий удержу инстинкт», «примитивный рисунок» (у Гиппиус), добавим еще — «от сохи», «черноземный» (у Дон-Аминадо) — все эти представления проецировались авторами на отношение поэта к происходившим в стране революционным событиям. Как же в действительности воспринимал поэт эти события? Интереснейшее, весьма значительное свидетельство на этот счет мы находим в воспоминаниях В.С.Чернявского, относящихся к периоду 1917-1919 годов. «Его любимыми книгами в это время, — пишет В.С.Чернявский, — были Библия, в растрепанном, замученном виде лежавшая на столе, и “Слово о полку Игореве". Он по-новому открыл их для себя, носил их в сердце и постоянно возвращался к ним в разговорах, восторженно цитируя отдельные куски…» [145] .
145
См.: Есенин С. Полное собр. соч. Т. 2. С. 276.
Библия и «Слово о полку Игореве» — вот какими вехами мерил в те годы Есенин масштаб происходивших событий. Вдумываясь в это свидетельство, вспомним «Окаянные дни» Бунина, вспомним обращенные к революционным событиям дневниковые записи и стихотворения З.Гиппиус. И мы вдруг обнаружим, что в то время, как культурнейших, образованнейших писателей — И.Бунина и З.Гиппиус — захлестнула в первую очередь именно стихия революционных событий, определив и содержание, и тональность написанного ими, — С.Есенин, бывший, в их представлениях, «хамом», «нетронутой культурой душой», сумел не только пропустить через душу и разрушительные, и очистительные вихри этой стихии, но и возвыситься над нею, увидеть ее в масштабах вечности и национальной истории.
Это подтверждается элементарными фактами творческой биографии поэта — скажем, содержательной направленностью его произведений тех лет. Обратим внимание — в самый разгар событий Есенин пишет одну за другой целый ряд маленьких поэм, уже названия которых достаточно красноречивы: «Октоих» (август 1917), «Пришествие» (октябрь 1917), «Преображение» (ноябрь 1917), «Иорданская голубица» (1918), «Инония» (1918), «Небесный барабанщик» (1918), «Пантократор» (1919). Можно расходиться в оценке этих произведений, можно по-разному воспринимать их обращенность к библейским сюжетам. (Это, собственно, и происходило после опубликования маленьких поэм, когда, например, М.Слоним рассматривал их в русле традиции «мессианистической» поэзии, рожденной «Двенадцатью» А.Блока с се «уподоблением революционной России воскресающему Христу» [146] ; а В.Ходасевич доказывал «псевдохристианский» характер образности маленьких поэм С.Есенина, предшествующих «Инонии» [147] ; а на родине, в советской России критики упрекали поэта за религиозность, утверждая, что он «все еще плутает среди трех сосен отжившего православия» [148] .) Однако за чертою споров остается одно, объединяющее маленькие поэмы 1917-1919 годов, свойство — утверждение вселенского масштаба происходящих событий, подчеркнутое обращением к идущим из вечности библейским образам. Этот максималистский замах в толковании событий революционного преображения России очевиден и там, где поэтическая речь свободна от христианских образов (которые, между тем, возникают в других строфах или главах произведения, определяя духовную высоту поэтического повествования):
146
Там же. С. 321.
147
Там же. С. 322.
148
Там же.
(«Преображение»)
Эти строки, достаточно характерные для есенинских произведений революционных лет, перекликаются и со многими образами, возникавшими в те годы в русской поэзии. Можно было бы оспорить мысль М.Слонима, увидевшего у истоков этой традиции «Двенадцать» А.Блока, — достаточно вспомнить «Облако в штанах» В.Маяковского (1914-1915), где прозвучало пророческое «в терновом венце революций / грядет шестнадцатый год», где все построено на соотнесении и уравнивании небесного и земного, на ясном осознании библейского масштаба нынешних и будущих жизненных, исторических потрясений, на утверждении поэта как «тринадцатого апостола». Главное, однако, не то, кто первым сказал слово; гораздо важнее сам факт, что эта идея жила в русской поэзии и непосредственно перед революцией (в предчувствии ее), и в революционные годы. И творчество С.Есенина в самый момент слома эпох стало особым звеном в развитии этой традиции: написанные за три года (с 1917 по 1919) семь его маленьких поэм — написанные в одном ключе, подчеркивающие вселенский, часто обозначенный библейскими образами, смысл революционных событий в России, — ясно свидетельствуют о том, как важен был для поэта именно такой взгляд на происходящее.
Отсюда, от этих есенинских произведений, протягивались нити и в будущее русской поэзии. Ведь читая, скажем, строки из «Октоих»: «О Боже, Боже, / Ты ль / Качаешь землю в снах? / Созвездий светит пыль / на наших волосах» и соединяя эти строки с возникающим в «Инонии» образом «главы… власозвездной» поэта, — видишь, как тропа эта ведет в 1930-е годы, к поэту следующего поколения, Павлу Васильеву, в чьем стихотворении, обращенном к любимой, рождается яркий и не случайный в нашей поэзии образ: «Рассыпаясь, летят по твоим волосам / Вифлеемские звезды российского снега» («И имя твое, словно старая песня…»). Речь идет, разумеется, не о прямом влиянии одного образа на другой, а о преемственности в русле одной поэтической традиции: от утверждения вселенского смысла переворота, происходящего в стране и в душах людей — до воспевания библейской глубины великой повседневности любви.
Важно и другое — уже в этих поэмах С. Есенина современникам открылась черта, в полную силу давшая знать о себе в поэзии в 1920-е годы: обращенность поэта к теме исторических путей России. В рецензии на поэму «Преображение», опубликованной в софийском журнале «Русская мысль» в 1921 году, П.Н.Савицкий писал: «…никогда, быть может, за все существование российской поэзии, от “Слова о полку Игореве” и до наших дней, — идея Родины, идея России не вплеталась так тесно в кружева и узоры созвучий и образов религиозно-лирических и символических вдохновений, как в этих стихах…» Обращаясь к началу третьей главки поэмы (процитированному ранее), П.Н. Савицкий находил в есенинских строках созвучие с духом и стилем карамзинской «Истории Государства Российского» [149] .
149
Там же. С. 329.
Эта мысль о сегодняшней России, увиденной на просторе исторических путей, неизменно присутствует в маленьких поэмах 1917-1919 годов, существуя в подтексте произведений воплощаясь на языке «символических вдохновений». Наиболее открыто (среди поэм трех революционных лет) она дает знать о себе в «Инонии», возникая на поверхности стиха именами – знаками отвергаемого прошлого: Китеж, Радонеж, Московия, воплощаясь в символическом образе плачущих «стен Кремля». И хотя поэму эту С.Есенин писал в ощущении, «что связь старым миром порвана» [150] , — обратим внимание на то, что в первоначальном ее варианте возникал образ Петра как фигура, созвучная новому времени:
150
Там же. С. 343.
В окончательном варианте «Инонии» этот образ отсутствует, — однако сам факт обращения С.Есенина к нему в ход работы над поэмой далеко не случаен. (Обратим внимание и на то – об этом речь пойдет позже, – что образ Петра возникает здесь как скрытая цитата из «Медного всадника».) Фигура Петра возникает и в поэме 1924 года «Песнь о великом походе» — более того, оказывается здесь в основании сюжета. И вот характерная подробность: в своем развитии от замысла и первоначальных вариантов до окончательного текста образ Петра в этой поэме «движется» в том же направлении, что и в «Инонии». Там, правда, образ этот в своем движении выпал за пределы произведения; теперь же, в работе над «Песнью о великом походе», он претерпевает принципиальные изменения. Задумывая поэму, С.Есенин видел в Петре историческую личность, родственную новой эпохе. Об этом вспоминал В.Эрлих, приводя слова С.Есенина, рассказывавшего ему о замысле новой поэмы: «Гвоздь в том, что я из Петра большевика сделаю! Не веришь? Ей-богу, сделаю!» [151] . Действительно, в первоначальном варианте (опубликованном в «Звезде», 1924, № 5), в заключительной части поэмы, описывающей революционный «Питерград», есть строки: «Бродит тень Петра / Да любуется, / На кумачный цвет / В наших улицах». В дальнейшем, дорабатывая текст поэмы, С.Есенин меняет вторую строку приведенного отрывка сначала на нейтральное «И дивуется», потом же, в окончательном варианте,— на «Грозно хмурится», откровенно противопоставляющее Петра новому времени [152] . Известно, что эта эволюция образа Петра осуществлялась не без влияния извне: не забыто, в частности, письмо И.Вардина, где он, предлагая С.Есенину внести в текст поэмы поправки, замечал: «Петр должен быть дураком, чтобы тень его могла “любоваться” “кумачовым цветом” улиц Ленинграда ». И далее — замечательная в своем роде реплика: «Блок испортил “Двенадцать” Христом, неужели Вы испортите Вашу прекрасную вещь Петром?» [153] .
151
См.: Есенин С. Полное собр. соч. Т. 3. М., 1998. С. 588.
152
Там же. С. 586-587.
153
Там же. С. 595,596.