ЖАНРЫ

Ранние новеллы [Fr"uhe Erz"ahlungen]

Манн Томас (Пауль Томас)

Шрифт:

Полициано. Вот вы и добрались до сути, ваша милость! Мне ли, мне ли указывать вам, как при помощи этого факта следует толковать события? Неужели вы, чей острый взгляд проницает столь многое на небе и на земле, феникс среди духов, князь среди ученых и ученый среди князей, неужели вы не хотите понять, о чем идет речь? Не хотите понять, что эта последняя неслыханная дерзость феррарца означает не что иное, как очередную враждебную выходку, очередную наглую, пышущую ненавистью манифестацию против самого Великолепного и его дома? Наша божественная госпожа наглядно продемонстрировала монаху что он заслуживает самого невысокого мнения; но столь разнузданная месть вовсе не явилась результатом вспышки слепой гневливой страсти, как вы полагаете, напротив, напрягши волю, затаив предумышление, он воспользовался случаем для коварного выпада в адрес человека, которого сам трусливым своим языком обычно именует «сильным», у ног которого вот уже два десятка лет лежит облагодетельствованная Флоренция. Вы великий муж, который мог бы править городами и вести за собой войска, если бы не предпочел всему жизнь свободного возлюбленного наук, а я всего-навсего бедный поэт, не владеющий на земле ничем, кроме моей пылкой любви к дому Медичи, этому источнику света, красоты и радости. Но любовь моя повелевает мне говорить, повелевает мне оттолкнуть вас, юного, ослепленного, оттого места, где в траве притаилась гадюка. Итак, заговор Пацци [57] , который некогда в один миг унес жизнь прекрасного Джулиано и жертвой которого пал бы и сам Лоренцо, ежели бы некий бог не придал мне сил в последнюю секунду задвинуть дверь в ризницу на засов… это ничто, шутка, детская шалость по сравнению с инфернальными кознями, затеянными ныне на том же самом месте, снова в Санта-Мария-дель-Фьоре, против Медичи и их блистательного правления. Этому червю ударил в голову дешевый успех, завоеванный им у любопытной толпы откровениями его уродливой природы. С каждым днем все явственнее проступает его алчность до людских сердец, жадное желание покорять души. Поймите, поймите же, милостивый государь: взгляд его мрачно устремлен на власть! А если она ему достанется? Проникнитесь же тем, что происходит, и оцепенейте от страха! Число одураченных косоглазой мягкостью его учения, толпящихся вокруг печального диктатора, растет в ужасающих размерах. Смертные, те, что повеселее, присвоили этому жалкому, угрюмому, враждебному красоте роду людей презрительное прозвище «плакальщиков», как называют поющих на похоронах за деньги. И что же? Это именование они, такие смиренные, подхватили как почетное звание, и теперь «плакальщики» есть новая, враждебная Медичи политическая партия, главой которой чувствует себя ваш монах! Что же далее? Юные сыновья из первых семейств города, Гонди, Сальвиати, элегантные, блестящие молодые люди, любимцы богов, подобно вам, оросились чудищу в ноги с просьбой принять их послушниками в Сан-Марко. Простой люд бунтуют, держат, как на крючке, обетованиями. Дошло до того, что какие-то бездельщики у собора и у палаццо Спотсонетте надерзили государю Пьеро де Медичи. Ах, ваша милость, что вы наделали, что вы натворили, призвав этого человека во Флоренцию и с коим влиянием проложив ему путь!..

57

Заговор Пацци — заговор среди флорентийских патрициев и их сторонников, состоявшийся 26 апреля 1478 года, направленный на свержение правящей в Тоскане династии Медичи путем убийства главы династии Лоренцо Медичи и его брата Джулиано. На их место должны были стать Франческо де Пацци и Джироламо Риарио, племянник папы Сикста IV. Примечание сканировщика.

Пико. Позволено ли мне будет немного посмеяться над нами, маэстро Анджело, или вы затаите обиду? Видели бы вы свое лицо! Подите-ка, полюбуйтесь в зеркало! Вы увидите в нем, что сами принадлежите к «плакальщикам», к политической партии «плакальщиков». Ха-ха-ха! Всемогущие боги! Уморительная политическая партия! Крайне влиятельная! Прошу вас, расскажите мне про наших флорентийцев! Я-то их не знаю, я их не изучал. Я воображал, что это необычайно основательный, последовательный, угрюмчиво-страстный народец! Нет-нет, простите меня, но я не могу говорить серьезно. Если приглядеться повнимательнее, то увидишь, что Пьеро не любят во Флоренции, так как его грубые барственные повадки здесь крайне неуместны; но несколько смело увязывать написанный на него колченогий сонет с проповедями брата Джироламо. Если Андреа Гонди и маленький Сальвиати усматривают верх тонкого вкуса в том, чтобы надеть доминиканскую сутану, к чему им мешать? Признаюсь, я и сам играл подобной мыслью. Мне казалось, что мы живем в эпоху свободы от предрассудков — или нет? Что во Флоренции я могу одеваться как угодно необычно и сообразно моему личному вкусу, не рискуя стать всеобщим посмешищем? И я могу это делать — как в телесном, так и в духовном смысле. А если мне надоест пурпур и небесно-голубой и я предпочту им аскетичную бесцветность монашеской сутаны? Почему вы не забили в набат, когда после пестрых карнавальных процессий столь поразительный успех имело знаменитое Шествие смерти, по ходу которого из черных гробов восставали мертвецы? Сие есть немного перцу после обилия сладостей… Что я натворил, уговорив Лоренцо призвать брата Джироламо во Флоренцию? Подарил городу великого человека, клянусь Зевсом, чем и горжусь! Лоренцо, уверен, первый благодарен мне за это. Разве он не просил недавно сполетинцев передать ему в собор останки Филиппе Липпи, дабы к знаменитым гробницам Флоренции добавилась еще одна? Когда умрет брат Джироламо, феррарцы, а может, и римляне вышлют нам посланцев и станут умолять о его прахе. Но мы не отдадим. Вся Италия станет приезжать к могиле монаха, о котором столько говорили, и тогда я смогу сказать, что первым открыл и поддержал его дар… Да, милостивые государи, я выиграл игру. Я вовсе не был уверен в успехе, ибо кто в состоянии просчитать капризы Фьоренцы! На капитуле у доминиканцев в Реджо, где я впервые увидел брата, на него сначала никто не обращал внимания. Я был среди литераторов и ученых, принимавших участие в заседании, а он, пока длились лишь схоластические споры, сидел молча, погрузившись в себя. Но когда дело дошло до дисциплины, внезапно взял слово и своеобразным странно-демоническим взглядом на предмет и речами ошеломил все собрание. Состояние Церкви, общественных нравов вдруг предстало в ярком, адском свете, и пылкая первобытность, восторженная убогость его языка до невероятия потрясли меня. О, да меня ли одного! Многие выдающиеся и даже княжеских родов мужи вскоре снеслись с ним письменно. Я же искал личного знакомства, и оно усилило вынесенное впечатление. Повсюду в странствиях я нахваливал его. Но затем переселился во Флоренцию, и здесь, когда я углубился в изучение этого юркого, ученого, острого на язык народца, этого беспокойного, любопытного общественного существа, в светлую минуту мне пришло в голову применить мое влияние таким образом, дабы брата Джироламо призвали сюда. Основание его репутации было заложено, мои дифирамбы проложили ему дорогу, перед ним открывались возможности действовать. Дело было за тем, чтобы рискнуть, отважиться па дерзкую попытку. Этот человек в этом городе, сказал я себе, либо потонет в волнах насмешек, язвительных острог, либо добьется величайшего успеха века. И вот, государи, произошло последнее. Я говорю со своим другом Великолепным, он говорит с отцами Сан-Марко, брат Джироламо получает приглашение. Сперва он ограничивается преподаванием монастырским послушникам, но его просят удовлетворить пробудившееся любопытство и во время занятий открыть избранным доступ в монастырский сад. Число слушателей растет с каждым днем, и он не протестует. Ей-ей, его осаждают просьбами подняться на кафедру — знатоки, благородные дамы, да все. Какое-то время он противится, но затем сдается. Маленькая церковь Сан-Марко переполнена. Он проповедует и оказывает неслыханное воздействие. Имя его у всех на устах. Платоники и аристотелики на мгновение оставляют свои распри и диспутируют о достоинствах этого христианского исправителя нравов. Вскорости монастырская церковь становится слишком тесна для всех желающих, и он переносит проповеди в Санта-Мария-дель-Фьоре. Если сперва брат привлекал внимание тишь некоторых ученых и любителей, то теперь воспламеняет чернь, на душу которой его гнетущее провидчество, его глубоко проницающий суд всей жизни оказывают магическое воздействие. Монахи избирают его приором, и Сан-Марко, где до сих пор дела шли не лучше и не хуже, чем в других монастырях, превращается в прибежище святости. Его писания читают с жадностью. Все только о нем и говорят. Наряду с Лоренцо де Медичи он самый знаменитый, самый великий человек Флоренции, о котором говорят больше всех… Я же наблюдаю за этим с радостным удовлетворением, и ваши выдумки, добрый маэстро Анджело, не помешают мне в этом поучительном удовольствии!

Полициано. Да будет так, ваша милость. Со своей стороны я, позвольте заметить, известен Флоренции как противоположность угрюмцам. Считайте, что одна лишь зависть нашептывает мне мои слова, что я стремлюсь лишить вас удовольствия, которого не понимаю сам и которое не могу разделить. Ибо, признаю, в происходящем я решительно ничего не понимаю. Я не раз благодарил богов за то, что они позволили мне родиться в нашу эпоху рассвета и воскресения, представляющуюся мне столь прекрасной, столь утренне-восхитительной. Мир, пробуждаясь, улыбается и, вдыхая чистый воздух, тянется чашечкой к юному свету, он подобен распускающемуся цветку. Дремучие призраки с пустыми глазницами, отвратительные, жестокие предрассудки, которыми пугали человечество всю долгую ночь, рассеиваются. Все обновилось. Перед нами распахивается необозримое, заманчивое царство знаний, забытых и никогда не предполагаемых. Нам, счастливцам, движущаяся по кругу Земля рождает сокровища древней красоты. Умудренный, освобожденный, индивидуум радуется своей личной особости. Величественные, не нуждающиеся в покаянии деяния увенчиваются славой. По земле шагает невинное, сбросившее все покровы и оковы искусство, и все, к чему оно ни прикасается перстом, облагораживается. Исполненное дарующего упоение божества, человечество в торжественном шествии следует за этим водителем, и его ликование есть культ красоты и жизни. И вдруг — что случилось? Что произошло? Подымается какой-то человек, один-единственный, слишком уродливый и нескладный, чтобы влиться в хоровод радости, убогий, неблагодарный злопыхатель, он подымается, протестуя против сего божественного устроения, и его ядовитое вдохновение в самом деле приводит к тому, что ряды мужественной процессии редеют, а отщепенцы толпой собираются вокруг него с таким видом, будто он изрекает нечто неслыханное, нечто захватывающе новое. Что же он говорит? Что источает его утроба? Мораль!.. Но ведь мораль — но сама ветхость, сама скука, вчерашний день, отработанный материал. Мораль смешна! Мораль невозможна!.. Или нет? Или вы полагаете, что нет? Говорите же, государь мой! Что вы мне ответите?

Пико. Ничего. Пока вообще ничего, маэстро Анджело, хочу молча еще раз насладиться красотой ваших слов. Как великолепно вы сказали о нашем времени! Подобно распускающемуся цветку… Настоятельно прошу вас — вы должны что-нибудь из этого сделать… Высказать стихами. Я вот думаю, в октавах… или лучше латинским гекзаметром…

Джованни. Тебе нужно ответить, Пико, иначе ты разбит наголову.

Пико. Ответить? Охотно. Но, мнится мне, я уже спрашивал: живем ли мы, собственно, в эпоху, свободную от предрассудков? А коли так, неужто этой свободе положен предел? Неужто вольномыслие должно стать религией, а безнравственность — подвидом фанатизма? Решительно не согласен!.. Коли мораль сделали невозможной, коли она стала смешна — так что же! Коли смешное во Флоренции опасно как ничто иное, мне тот представляется храбрейшим, кто даже перед лицом этой опасности не боится за себя. Это по меньшей мере изумляет. А кто изумил Фьоренцу — уже наполовину завоевал ее… Ах, любезные мои государи, с тех пор как отменили совесть, грех много потерял в привлекательности! Оглядитесь вокруг: все позволено, иными словами, ничто не зазорно; нет такой гнусности, от которой волосы еще вставали бы дыбом. Нынче кишмя кишит отрицающими Бога и теми, кто утверждает, будто Христос творил чудеса при помощи небесных тел. Но разве до сих пор кто-нибудь осмелился протестовать против искусства и красоты? Я кощунствую? Поймите же меня. Я высоко ценю тех, кто раскрывал объятия красоте, пока она была достоянием избранных, а мораль бездумно, не подвергаясь нападкам, занимала ее место. Но с тех пор как красота превратилась в уличные вопли, добродетель начинает повышаться в цене. Позвольте прошептать вам на ушко маленькую новость, маэстро Анджело: мораль снова возможна.

Джованни (смотрит в окно через лорнет). Погоди, Пико! В саду я вижу гостей, которым ты непременно должен это рассказать.

Пико (выглядывая в окно). Гости? В самом деле! Художники. Да там их целая толпа. Узнаю Альдобрандино… Грифоне… великого Франческо Романо!.. Этим? Нет, этим я ничего рассказывать не стану, мой Джованни! Для них это все пустое. Но спустимся же к ним. Пойдемте, кардинал, пойдемте, певец славы Медичи! Повеселимся со славными юношами.

Полициано. Вы не слышите, вы не хотите слышать! Что до меня, я предвижу мрачные события…

Второй акт

Сад. В перспективе дворец, позади которого у волнистого горизонта тает панорама Кампаньи с рощами кипарисов, пиний, оливковых деревьев серо-зеленых тонов. От него к авансцене — открытой площадке — ведет широкая, фланкированная гермами и растениями в больших кадках центральная дорожка, от которой направо и налево ответвляются боковые тропинки. В центре площадки бьет фонтан, по водной глади которого плавают кувшинки. Справа и слева на переднем плане мраморные скамьи, осененные, будто балдахином, подстриженной листвой.

1

С левой боковой тропинки появляется группа: одиннадцать увлеченных разговором художников выходят вперед. Это живописцы и скульпторы: Грифоне — сутулый светловолосый человек, несколько расхристанный, с бородкой клинышком и крупными, костистыми руками; импозантного вида Франческо Романо с уплощенной, будто медной головой римлянина, сыто улыбающимся ртом и черными глазами зверя, которыми он неторопливо поводит по сторонам; Гино — голубоглазый, мальчуковатый, солнечный; Леоне — у него голова фавна с огромным носом, маленькими, круглыми, близко посаженными глазами и бородкой Пана, из-под которой видны вывернутые губы; Альдобрандино — шумный, размачивающий руками, вертлявый весельчак с красным лицом; золотошвей Андреуччо — уже седой, близорукий, женоподобно-мягкий; Гвидантонио — краснодеревщик, Эрколе — золотых дел мастер, Симонетто — архитектор, Пандольфо и Дионео, один из них орнаментист, другой скульптор, работающий по воску. Все, кроме щеголеватого Гино, одеты достаточно вольно, куртки расстегнуты, в разномастных головных уборах — четырехугольных, круглых, вязаных остроконечных шапочках. Погруженные в оживленную беседу, они сворачивают на центральную дорожку, теснятся вперед, заглядывают друг другу в глаза, жестикулируют.

Альдобрандино. Вот увидите, вот увидите, какое лицо будет у Лоренцо, когда он узнает об этом! Я его друг и вправе возлагать огромные надежды на то, что он за меня отомстит.

Гвидантонио. На твоем месте я не стал бы поднимать такой шум из-за того, что тебя поколотили.

Альдобрандино. Да не поколотили, глиняный ты горшок! Просто толкнули.

Грифоне. Господи, да что ты нам зубы заговариваешь. Тебя отделали так, что этими побоями осла можно гнать до самого Рима.

Альдобрандино. Может, мне передарить их тебе, остряк, мелкотравчатый пачкун? Толкнули, говорю тебе, а если бы и поколотили, то неужто пострадала бы честь такого человека, как я? Болванов науськал этот сыч, брат Джироламо, невежда, который столько же понимает в нашей искусной работе, сколько вол в игре на лютне. Ей-богу, чего вы от меня хотите? Я не могу писать Мадонну в виде оборванной нищенки, как требует этот жвачный отченашник; мне нужны краски, нужен блеск. А поскольку Пресвятая Дева не соизволила позировать мне для Своего портрета лично, я вынужден довольствоваться земной девушкой, коли уж она в моем распоряжении…

Леоне (от души рассмеявшись). В распоряжении!.. Коли уж она в его распоряжении!.. Ну и жук…

Альдобрандино. Ты, похоже, в прекрасном расположении духа, мой дорогой Леоне. А при этом всякий знает, что твоя славная Лауретта, твоя модель кающейся Магдалины, только-только родила тебе ребенка. Ты, видать, защищен от побоев особой благодатью.

Грифоне. От толчков! Толчков! О каких побоях ты говоришь?

Леоне. Это другое дело. Не то что она служила мне моделью Магдалины, а я кощунственно решил с ней позабавиться, наоборот: она у меня для забав, а позирует между прочим. Это другое дело. Это не может прогневить святую.

Альдобрандино. Зато прогневит брата Джироламо, простофиля, а на сегодня и этого довольно.

Эрколе. Да-а, Господи, помилуй, он так строг, что выпорол бы за какой-нибудь огрех и самого святого Доминика. Втемяшил всем в голову, что подобно Моисею говорил с Господом: и лови теперь каждое его слово; он все может себе позволить.

Симонетто. Истинная правда! Мы ведь видели, как он накинулся сегодня в соборе на мадонну Фьору…

Дионео. А где она? Кто-нибудь знает, где она?

Поделиться с друзьями: