Рассвет в декабре
Шрифт:
У меня тут взяли сразу десять экземпляров газеты. Я обрадованно поскорей выскочил обратно на мокрую улицу. Вот подумай, так и запомнил, значит.
— Прямо-таки великосветские у тебя воспоминания, до того шикарные, с коврами, канделябрами. А тебе это вспоминать обидно?
— Мне это равнодушно. Отсеялось. Выветрилось. Наверное, негодование, злость, исступление человеку нужны, когда приходится бороться, а когда все уже прошло, то прошло. Устал?.. Нет, тут дело похуже. Кажется, начинается…
«Начинается» — это был сигнал. Нина убежала на кухню, и оттуда послышался стук дверцы холодильника, звякнули ампулы, выкладываемые на блюдечко, все пошло по заведенному порядку. Боль надвигалась, приблизилась, пришла, навалилась и еще раз наткнулась на последнюю какую-то, слабую загородочку, стала стихать, уходить и ушла. До следующего раза, когда ей удастся прорвать перегородочку. Он почему-то сочувственно представлял себе именно перегородочку, как она еле держится, дрожит, выгибается под напором могучей боли и потом отдыхает, слабо пульсируя, после того как ее оставили в покое, перестали на нее давить.
И он в изнеможении, еще не совсем веря, что все прошло, погружается в блаженное мирное успокоение, освобождение воли от нашествия мучительной, терзающей, давящей, пугающей боли.
Был и прошел приступ. Забавное слово: приступ. С детства запомнилась картинка: какие-то маленькие, как муравьи, фигурки солдат, размахивая саблями, лезут по длинным лестницам на стену крепости, а другие какие-то изо всех сил, отчаянно стараются их спихнуть с этих лестниц, это называется: войска пошли на приступ!
У него, значит, приступ отбит, великое успокоение наступило, затишье, прояснение.
Все крутом стало другим: потолок, так враждебно безжизненно нависавший над его головой, стал добрым, знакомым потолком. Назойливое, ярко блестевшее солнечное пятно в углу мирно сияло на толстой стенке книжной полки, высвечивая из окружающей полутьмы корешки нескольких книг. Небольшое пятно. Величиной в тарелку, и издали можно прочесть золотые буковки, черточки… Ага: сверху А. П., а под ним: Чехов. Это тоже было хорошо.
Люди, у которых ничего не болело, не знают наслаждения чувства, когда вдруг у тебя нигде ничего не болит. Не замечают своего счастья, дуралеи: до чего это прекрасно, когда тебя никто не трогает, никто к тебе не пристает, не лезет в тебя и не мешает тебе жить окаянная эта боль, противная вдобавок своей полной бессмысленностью. Точно горнист трубит и трубит по ночам сигнал тревоги во дворе пустой казармы, где ни одного солдата уже нет…
До чего же прекрасно вдруг перестать зависеть от своего больного тела, лежащего в комнате, от чужой чьей-то воли, отпустившей тебя наконец на свободу.
Как будто медленно клубящееся, меняя форму, в чистом небе крутое белое облако само собой начинает складываться в косое «С», переходит в неровное, бугристое «О», и мало-помалу он начинает понимать: никакие это не облака. Это Острова. Громадный парк или даже парки, которые еще в Петербурге, наверно с петровских времен, назывались просто: Острова… «безлюдность низких островов»… Да, да, так и было: безлюдность островов, и как еще там дальше… «Елагин мост и два огня. И голос женщины влюбленной, и хруст песка и храп коня…» Это всего лишь несколько запомнившихся строчек стихов, сохраненных, оказывается, памятью, обрывок нестройной легенды, чьими туманами овеяно было для него слово: «Острова». И вот обветшали стены Петропавловской крепости, колонны соборов от времени осели, и потускнели фасады многоэтажного дома, где он жил, ложился спать и просыпался. Столько всего каменного, кирпичного, вполне реально окружавшего его существование; столько встреченных живых людей, сказанных слов, событий, тяжких страхов и мелькнувших радостей, составлявших как будто его жизнь, со временем выветрилось, угасло, не оставив следа… А вот то, несбывшееся, точно волшебно укрытое от дождей, ветров и морозов, от пыльных бурь и городской копоти, почему-то сохранилось, оказывается, и само открывается ему, точно распахнутые ворота в зеленый запутанный, окруженный текущими реками мир Островов.
И он туда возвращается.
Весеннее солнце ослепительно бьет сквозь зеркальную витрину ему в лицо. Телефонный аппарат в закутке между стеклянных дверей магазина. Для удобства покупателей, наверно. Он-то здесь никакой не покупатель. Он вообще не покупатель ни одного магазина в мире, кроме бакалейной лавки в полуподвале, пропахшем кислой капустой. Да еще булочной, около которой стынут с раннего утра черные очереди за хлебом.
Другого телефона взять неоткуда. К счастью, в этом превосходном магазине с золотыми вывесками, полукругом разбегающимися вокруг медалей с золотым двуглавым орлом, на него никто не обращает внимания.
Он стоит с полузакрытыми глазами, жмурясь от блеска солнца, пригревающего сквозь стекло. Разбрызгивая сверкающие лужи на мостовой, с грохотом проезжают военные грузовики с бегущими лязгающими цепями передач под кузовом. В магазине потише, но тоже слышен гул разговаривающих голосов, так что, слава богу, никто не слышит того слова, которое он сейчас произнесет вслух. Он торопливо снимает с рогульки черную слуховую трубку деревянного ящичка телефона. Над покатой полочкой-пюпитром торчит никелированный рупор, в который надо говорить. Он нажимает черную кнопку буквы «А», вежливо говорит: «Барышня, дайте, пожалуйста…», назвал номер 46–12 и, услышав ответ, стоит и ждет, крепко прижимая трубку к уху, вслушиваясь в слабое шуршание проснувшейся в проводе таинственной жизни. Сквозь хлопанье дверей и уличный шум пробегает в необъятную даль электрический ток: позывные единственной дальней живой планеты в безлюдных пустынях его тогдашней вселенной.
Он весь сжимается от напряжения, задерживая дыхание до скрипа в горле, ждет. Бесконечные секунды тянутся, и он начинает терять надежду. Он так и знал: больше никогда ему не ответят. Уж ни во что не веря, стоял между дверей и ничего не ждал. Нелепо надеяться, что это может повториться в его жизни: где-то за тридевять земель, на Островах, в квартире, в комнате, которую он даже вообразить себе не пытается, чья-то незнакомая рука вдруг снимает трубку. Он готов к самому худшему; едва услышав оскорбительный ответ-отказ, не позволить себя унизить: мгновенно стукнуть ладонью по рогатому рычажку, разом, навсегда оборвать единственную ниточку связи — только бы не показаться «им» в смешном и жалком виде.
Трубку снимают: спокойный мужской голос. Равнодушное «алло!», теперь надо было отвечать. Произнести слово. Надо говорить вежливо. Но не слишком, чтоб не получилось, что он чего-то боится, клянчит, волнуется.
И самоуверенно, небрежным, как ему казалось, тоном вполне независимого молодого человека, с отвращением чувствуя, как туда же пробивается и подхалимская, пискливая просительность, выговаривает что-то вроде: «Будьте добры к телефону… — и вот тут это слово… — если можно, пожалуйста, Лелю!»
Вот и выговорил вслух он это имя — оно как искра от удара волшебным огнивом по кремню, после которого вдруг является перед тобой собака с глазами как мельничные колеса. Как тайное сочетание букв шифра бронированного сейфа.
Доносится «оттуда» звонкий, точно с разбега веселый ее голос. На минутку чуточку притворно удивленный, потом сдержанно-приветливый, как говорят воспитанные девочки с не очень близко знакомыми. И наконец, беспечно-деловито: «Хорошо! В три часа завтра! До свидания!»