Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассвет в декабре

Кнорре Фёдор Фёдорович

Шрифт:

Первой, как всегда, выскакивала из калитки Пенза. Прежде она не обращала на него никакого внимания, но теперь неизменно подбегала и. на ходу ткнув его носом, точно хотела сказать: «А-а, это ты! Ну ладно!», бежала дальше…

Алексейсеич прекрасно помнит эту серую овчарку, даже широкую черную полосу у нее на спине, но представить себе Лелю, которая выходит тотчас за нею следом со школьной аккуратностью в назначенный час, — он не может. Она приближается, и он ее как будто почти не видит, то есть воспринимает ее появление, приближение, присутствие с ним рядом — разом, целиком, одним неразделимым ощущением яркости весеннего света, еле сдерживаемого, близкого к испугу восторга изумления перед сбывающимся ожиданием.

Он помнит ее улыбку, совсем особенную, с чуточку неровно вздернутой в самом уголке рта верхней губой, из-за короткого поперечного шрама. Необыкновенно трогательную этим, от всех других ее отличающим, шрамом.

Чуть заметная эта белая полоска шрама проступала явственно только при улыбке, и она улыбалась нарочно, вызывающе и еще слегка прикусывала губу, заглядывая ему прямо в лицо. Как будто спрашивала: ну, заметили? Вот посмотрите! Да, это у меня шрам! Я не прячу. Некрасиво? Уродство? Ага, разглядели? Не нравится?

Шутливо, насмешливо, но, кажется, очень внимательно она всматривалась ему в глаза. А он молчал. Словами-то ведь она, к счастью, у него ничего не спрашивала. Потому что ответить он ничего бы, наверное, не сумел, да и не посмел бы. Но «не словами» он, собрав все силы, говорил: «Нет, со шрамом гораздо лучше, это даже хорошо, мне нравится!..» Она, прищурясь, недоверчиво, вглядывалась, покусывая губу. И вдруг поверила.

— Через мостик?.. Побежали?

Они, как дети, побежали к горбатому мостику и дальше по открытому полю, потом уже неторопливо пошли напрямик к морю, не встречая по дороге ни души.

И снова с ним рядом шла воспитанная, спокойная и вежливая девочка. И поверить нельзя было, что это она минуту назад предложила беготню по горбатому мостику.

Не очень-то он был уверен, но минутами все-таки ему казалось, что произошло что-то значительное, и не оставляло опасение, что все творится в нем одном, ему одному только кажется, будто завязалось у них общее тайное молчаливое понимание. Вот хотя бы этот шрам. Ведь, наверное, ей когда-то было очень больно, она, наверное, испугалась, плакала, ей обидно было после того удара, от которого остался этот шрам. И ему было больно и жалко ее за то, что некогда случилось. Очень хотелось, хотя невозможно было объяснить, — а может, она поняла? — что этот след пережитой боли, обиды и в самом деле по-своему очень мило выделял из всех других ее свежее, с тонким румянцем, но, вероятно, еще по-детски невыразительное личико благополучной хорошенькой девочки.

Она весело рассказывала, что училась в Смольном институте — бр-р-р! — но теперь, после революции, слава богу, там какой-то штаб, и их перевели в обыкновенные школы, и не надо учить закон божий!

— А у нас батюшка был симпатичный, — ему один наш мальчик, дурак такой, взял да и брякнул: «Раз я в бога не верю, батюшка, зачем мне учить молитвы?» А наш батюшка, молодец, даже не рассердился. «Не верить ты, несмышленыш, можешь, тебе же хуже, а двадцать восемь положенных молитв наизусть все равно ты мне будешь отвечать без запинки. И порядок богослужений во все дни выучишь, и Ветхий завет»… и так далее-Тут ему вспоминается гимназический класс, в котором всего несколько месяцев назад шла будничная, еще не тронутая приближающейся революцией жизнь. Разве это не странно, у них в классе не было ни одного верующего в бога мальчика. И никто ни одной минуты и не пытался сделать их верующими, заучивали только «закон» — то есть как надо правильно отвечать на вопросы: не вникая в их смысл, чем быстрее — тем лучше. Точно так же всем было отлично известно, что в гимназии просто не было ни одного учителя, который считал бы себя монархистом. И в классе ни у одного мальчика не было отца — «монархиста». И так, вероятно, было повсюду. И ничего… Стояла себе православная монархия… Долго стояла.

На том берегу реки открылись за сквозившей молодой зеленью над лугом, полого спускавшимся к воде, чистые белые стены красивого дворца князей Белосельских-Белозерских.

— Если я не смогу стать знаменитой оперной певицей, хорошо бы выйти замуж на несметно богатого старика. Вот с таким дворцом. А потом чтоб явился настоящий, очень бедный, возлюбленный.

Она вовсе не мечты свои ему поверяла. Просто делилась, беспечно и деловито, частицей жизненной мудрости.

— Это только в пошлых бульварных романах так!

— Бульварных? Что же, Анна Каренина бульварная?.. — Оказывается, она читала Толстого! — И Каренин ужасно нудный старик, разве можно сравнить его с Вронским?.. Вот Стива Облонский — бессовестный, а все-таки забавный и симпатичный, правда?.. Только Каренин все-таки не то, не очень-то он старик, а нужно, чтоб был такой, старенький, совсем старый старикашка… но на вид хоть немножко величественный… Да и куда Вронскому до князя Андрея Болконского.

— Все равно, теперь же революция. Не будет больше ни князей, ни богатых, ни бедных!

— Да-а? Может быть… Пускай! Ну а лорды? Лорды-то останутся!

— Неизвестно. В Англии тоже будет революция.

Минуту она подумала, прикидывая что-то в уме.

— В Англии? Ну, едва ли. Да и неважно. Он может, например, добровольно раздать все свое богатство бедным и удалиться со своей возлюбленной в уединенный коттедж в сельской местности.

Ему надо было бы, в сущности, после таких разговоров начать ее свысока презирать. Кисейная барышня. Институтка. Но почему-то ничего из этого не получилось. Он осторожно покосился на нее и с изумлением увидел, что ей весело. Просто очень весело болтать о том, о чем они оба, в сущности, ничего-то не знают. Какой-то бессознательной чуткости у него хватило уловить разлад: стертые чужие слова значили одно, а звонкий, живой голосок, свежее радостное дыхание на быстром ходу, бездумно оживленное лицо и даже крепкие шажки чуть вприпрыжку, когда она слегка поддавала носком кучку слежавшихся листьев и сейчас же чинно сдерживала себя, — все это другим и правдивым языком говорило о чем-то, в чем не было ни глупости, ни пошлости произнесенных слов. И спорить своими словами против ее слов не было надобности.

Все ее несметные старикашки, лорды и Вронские близко сродни были его недавним команчам, алмазным сокровищам раджи, собачьим упряжкам Клондайка, благородным белым охотникам Купера, опутанным лианами девственным лесам Замбези и черным пиратским флагам на мачтах брига в пене коралловых рифов.

— А что это такое? — вдруг быстро спросила она и запела с плотно сжатыми губами. Звук был удивительно чистый и музыкальный — он узнал «дождевой» прелюд Шопена. Искоса выжидательно поглядывая на него, она пела, улыбалась. Удивительный у нее получался звук. Точно где-то рядом, в редком перелеске на берегу, тихонечко заиграл под сурдинку маленький инструмент — скрипочка в умелых лапках у кого-то, ростом вроде крупного кузнечика, на березовом пеньке. Вкрадчиво и безошибочно точно и тоненько наигрывает Шопена… Под конец, уже балуясь, изобразила языком отрывистые удары отдельных ноток.

Они возвращались домой, когда среди деревьев уже наливалась синевой вечерняя предсумеречная дымка. После пения, в этом гаснущем свете было так мирно и хорошо, и вдруг все опрокинулось.

— Знаете, один человек постоянно уверяет меня, что глаза у меня цвета пармской фиалки… Гм?.. По-моему, чепуха, ничего подобного… может, так… чуточку иногда, немножко, просто отсвечивает, не знаю…

Какой-то едкой кислотой, от которой выцветают все краски, плеснуло, обожгло в нем все внутри — он вдруг опять разом с отвращением точно в зеркале увидел себя во всем убожестве подросткового горохового пальто с короткими рукавами. Окунулся с головой в сознание ничтожества своего в жизни, ничтожества самой ненависти своей ко всем этим… Вронским и особенно к этому пошляку, который смеет подробно рассматривать и смаковать свои гнусные комплименты Леле… Леле, которой сам Алешка в глаза-то еще до сих пор как следует не посмел заглянуть…

Деревянно шагая, он продолжал идти рядом с ней, как шел, воткнув глаза в землю, оглохнув, с одной мыслью — уйти, не позволив больше над собой потешаться. Ведь это она нарочно ему сказала — показать, как он смешон по сравнению с тем… пармским наглецом.

Все кончено, кончено, кончено…

Еле расслышал, что она какого-то Боттичелли спрашивает.

— …вот как на картинах Боттичелли… Вы знаете? Боттичеллевские девушки? Какие у них глаза? Вам нравится Боттичелли?

— Нет, — сказал он грубо. — Совсем не нравятся. И не знаю. Дуры какие-то. Ни капельки не интересно. И вообще мне на них…

Поделиться с друзьями: