Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассвет в декабре

Кнорре Фёдор Фёдорович

Шрифт:

— И ты после был красноармейцем? В пятнадцать-то лет? А потом?

— Потом я был безработным. С горя учился немецкому языку, а почему — не знаю… Просто шел по Невскому. Смотрю: курсы Берлиц. Все бесплатно. И мне давалось легко.

— Настоящим безработным? У нас? И долго?

— У вас. И у нас… Долго… «И плакал за вьюшкою грязной над жизнью своей безобразной…»

— У тебя начинается?

— Собирается… да… — рассеянно проговорил он.

На этот раз не обошлось домашними средствами, была долгая боль, путаница, прояснения и новые погружения в топкое болото беспамятства и отвратительно яркие, точные сны. Или не сны?

Невыносимая теснота давила его со всех сторон, ломила плечи и грудь, он протискивался, вжимаясь в узкий, все сужающийся проход, полз на животе, потом боком, в такой тесноте, что плечи застревали и надо было одну руку просовывать вперед, а сверху давила своей массой громада земли и камня, чью невыносимую тяжесть он чувствовал всей внутренностью, сердцем, грудью или еще чем-то, что било в набат, сопротивлялось, требовало, чтоб он повернул назад, потому что оно — это то, что в нем было, — знало, что погибает, и не хотело погибать, а он толкал свое сопротивляющееся тело все глубже в тесноту обвалившегося хода.

Временами он полупросыпался, понимая, что это тоже сон. На самом деле он лежит, как всегда, на своем месте, на трехэтажных нарах, упираясь подогнутыми коленками в перегородку, ведь он еще не бежал! Значит, никто за ним не гонится. Да, да, он еще не бежал! Ужас погони и подземной тесноты медленно его отпускает. Он просто лежит на своем месте в лагере, в своем блоке, и вот-вот ударит, точно железным прутом по голому телу, звон сигнального рельса, от которого вскакиваешь еще спящий, с закрытыми глазами, не успев проснуться. Рельс еще не зазвенел, длится последнее сонное мгновение покоя, а где-то, наверное, рука уже замахивается ударить, заколотить по подвешенному обрезку рельса, вышвырнуть тебя из твоего последнего одиночного укрытия сна в общий, реальный мир полосатых курток на ветреный простор аппельплаца, где ты, как голый в своей беззащитности, стоишь и часами трясешься от холода, стараясь не пошатнуться сам и помочь не упасть тому, кто стоит, сдерживая дрожь, в строю справа и слева.

Но пока он еще лежит на нарах, еще не было сигнала. Он давно потерял надежду на солнце в окошке. Он знает, что наяву никакого солнечного света с его сияющим пахучим теплом тут не может быть, и только старается всеми силами длить это последнее мгновение неясности на пороге сна и яви, удержаться и не переступить, пока солнце как бы еще светит сквозь его сомкнутые веки и даже возникает какой-то цветной узор, залитый светом. Бегут, ныряя друг под друга, переплетения разноцветных жгутиков, — наверное, это воспоминание о половичках, какие стелили когда-то на полу. Где-то совсем в другом, потерянном мире.

Шевельнувшись, он замечает, что лежит как-то не так, почему-то вдоль, а не поперек. Виском, щекой он чувствует край и приоткрывает глаза, полные приснившегося света, смотрит на пол, все еще залитый светом, совсем как было во сне. Плетенный из разноцветных тряпочек, выпуклый узор дорожки он узнает сразу. Яично-желтые, травянисто-зеленые, детски-розовые полоски, сплетаясь в крестики, квадратики и уголки, повторяющимся узором бегут, как пестрый ручеек, по полу, через всю комнату, к высокому порогу входной двери.

Тишина вокруг. И запах остался тот, что снился ему во сне, запах очень старых бревен сруба, пропахшего дымом — жарким дыханием дерева, некогда сгоревшего в печи темными снежными зимами много-много лет назад.

Теперь страх, ожидание звона утренней поверки — все ушло в сон, а половичок, солнце, тишина— явь. Он в раю.

Из трех очень маленьких окошек в комнату бьют три ослепительных световых столба, в них играют, вспыхивают танцующие пылинки, и на полу, на дорожке лежат три сияющих квадрата с перекрестьями рам.

У печи сложена охапка кривых нарубленных сучьев. Это захватывающе интересно. До чего радостно их рассматривать. Все они разные, непохожие: раздвоенные рожки, стволики с шершавой корой, с кольцами розовой древесины на месте сруба — вольные, удивительной красоты топкие деревца и мягко изогнутые толстые сучья. Потом он любуется печью, радужными от времени стеклами окошек, их деревенскими рамами с облупившейся голубой краской.

В доме пусто, стоит тишина. Не та подземная, безжизненная, вечная тишина, тяжелая и сырая, враждебная живому человеку, какая была в шахте под землей, а живая, неполная… просто притихшая, мирная тишина. Ветер шелестит во дворе ветками кустов, налетая порывами, нежно и протяжно посвистывает, обтекая трубу на крыше. Ржаво скрипнет не затворенная хозяйкой дверь сарая. Ворона где-то вдалеке вдруг заладит настырно свое сварливое: к-р-р, крр, крр… И в гулком горном воздухе ее голос полон будничного мира солнечного утра, напоенного хвойным духом горного леса.

Хозяйка впустила его сюда ох как нехотя, через силу, еле-еле сдалась. Его привел человек, которого он и в лицо-то не видел — показали бы сейчас, он бы не узнал. Сказали: тебя отведут, иди за ним, он и шел в темноте, вслепую, за его спиной, только минутами различая лохматую меховую шапку-колпак.

Он до того обессилел, запутался, оравнодушел ко всему, что ему становилось уже почти безразлично, кто и куда его ведет. Он даже страха больше не чувствовал. Ни страха, ни надежды, ни мыслей никаких. Весь он был как выключен — мог только следить, чтоб не закрылись совсем глаза, а они то и дело сами закрывались, приходилось их насильно таращить, чтоб не потерять из виду все уходящую от него, покачиваясь на ходу, спину и шапку колпаком. Ноги, шаркая, передвигались шаг за шагом, терпели боль и усталость. Терпению-то он давно выучился, знал, что так и будет идти, пока не упадет совсем.

Он шел никуда. Без всякой цели. Его вели, и, когда привели в огороженный двор, человек сказал: «Стой здесь, подожди», он сейчас же отвернулся, прислонился лбом к забору и заложил руки за спину — так полагалось стоять, когда приказывают ждать. Стоять — ждать.

— Э! — сказал человек, не очень удивившись. — Ты, кажись, совсем доехал?.. Ты садись!

Тогда он сел на корточки, прислонясь спиной к забору, и, кажется, заснул или, может быть, впал в отупение последней усталости, изнеможения, граничащее с беспамятством.

Спустя какое-то время, наверное не очень-то малое, он почувствовал, что его будят, толкая в плечо. Он встал и, ничего не понимая, опять покорно пошел, но оказалось, идти больше не надо. Перед тем как ступить на ступеньку крыльца, ему велели снять с ног его деревяшки и тогда впустили в дом. Он так и вошел через темные сени в избу с деревяшками в руках. Тряпки, обмотанные вокруг ног, волочились за ним следом. По стенам прыгали отсветы огня и тени. Старуха, сидя на скамеечке перед огнем, злобно подпихивала корявые поленья в топку.

— Ну вот он, что я могу поделать, — сказал человек, который его привел. — Теперь я пошел, устраивайся уж как-нибудь.

Старуха чуть глянула на него и отвернулась с угрюмой досадой, даже сесть ему не предложила и продолжала накрест укладывать дрова, распаляя печь пожарче.

— Здравствуйте, хозяйка, — сказал он и поклонился.

Она даже не обернулась. Очень ей, видно, не хотелось его принимать. Он постоял-постоял и опять, как на дворе, сел на корточки, прислонясь к косяку входной двери.

Поделиться с друзьями: