Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Второе перемещение — на такси, на ничтожное расстояние, от гостиницы до синагоги, где их с Эзрой должны были поженить, вверх по лестнице, в комнату, из комнаты, чтобы подписать документы, затем в боковую дверь в центр зала под хулу, — что проку считать шаги на пути, который за один шаг отменил все предшествовавшие ее годы.

Процесс отмены начался вечером ее помолвки с Эзрой Блайндом и завершился публичной свадебной церемонией; словно вынули сердцевину — приятно знать, что ты всего-навсего форма, — и очень неспешно наполнили негустой однородной жидкостью, которая впоследствии медленно затвердеет.

На приеме после свадьбы она демонстрировала высокомерное равнодушие ко всем, кто желал ей счастья; толпы мужчин, старых и молодых, которые, пользуясь случаем, целовали ее, кое-кто даже в губы, она встречала с таким же надмением. Неуязвимая для личных оскорблений и счастья, все болезненное или попросту досадное, что случалось в тот день, она принимала как часть своего преображения, своей победы над прежними ипостасями. Чувство победы давало ей силы мириться с неприятностями и проволочками, скрывать нетерпение, желание, чтобы этот день поскорее закончился, и поздравления тоже: всё это ей было нужно, чтобы скрепить печатью свершившееся, приобщить к личному делу и начать уже новую жизнь.

Думая о том дне пятнадцать лет спустя, она вспоминает чувство отмены, владевшее ею, когда она шагнула под хулу; это чувство отбеливателем проникало во все поры ее восемнадцати лет. Оно оказалось сильнее разочарования из-за того, что зал какой-то невзрачный, то ли класс, то ли библиотека, где устроили хулу и расставили стулья; она силилась расслышать музыку. Миссис Бренски играла на пианино в соседней комнате, далеко и неслышно. «Сейчас», сказали Софи, но входить в зал она не спешила, ждала, что музыка станет громче, раздастся свадебный марш. Пианино в соседней комнате, пояснили ей, и тогда Софи вошла в зал, но и там музыки не услышала. Из предшествующих часов память сохранила лишь всякую чепуху; вечером накануне в гостинице возле парка тетка Ольга ей говорила: «Не закалывай волосы шпильками, спать будет жестко, утром встанешь с больной головой». Поездка на такси июньским днем через Центральный парк. Она закрыла глаза, открыла, снова закрыла, кругом зелень; возможно, то была не совсем обычная поездка через парк; и не дорога по городу напоследок перед отъездом; прежде с нею такого не бывало; отмена всегда внове и по-своему беспокоит.

Она верила, что взяла с собой в этот брак всё, чем владела, — всё, что хотела, и в том виде, в каком хотела. Ей казалось, она все потеряет. Но потеряла она лишь то, что лежало в том чемодане.

И теперь ей всё очень странно, это новое ощущение настоящего, и эта улица в Нью-Йорке — Софи воспринимает ее сейчас, как в детстве, а не в последние десять лет, не в браке. Точно вырезали серединку кости и сомкнули края.

Время от времени это ее беспокоит: выдержит ли сочленение? Порой части расходятся, и ей больно. Как быстро наша скромная бутафория лишается всякого очарования. Итальянские солнечные очки радовали ее неделю, пора покупать что-то новое.

Ступаешь легче, чаще засматриваешься по сторонам, отвлекаешься то на фантазию, то на ткани в витринах лавок; давно забытые желания и интересы вновь обретают силу. Так странно вспоминать о бывшем соученике, Барри. Одноклассники их практически поженили, хоть Барри и не скрывал, что ему нравятся парни. И все-таки он единственный из всей школы не боялся ни доктора Ландсманна, ни его дочери и в шутку ухаживал за Софи. Она помнит, как он впервые пришел к ней в гости; при виде ее отца Барри уморительно изобразил типичного гомика: сперва отказался пожать ему руку — «Ах, доктор Ландсманн, не подходите ко мне, я ужасно боюсь щекотки! — кривляясь, хихикал Барри. — Господи боже мой, осторожнее, доктор Ландсманн, я же знаю, что вы мозгоправ!» Барри был совершенно шальной, испорченный и красивый. Потом он ушел служить на флот, и Софи его больше не видела. Но сейчас она с удовольствием выпила бы с Барри чашечку кофе. Получается, она вернулась туда, где была пятнадцать лет назад?

Походка ее никогда еще не была такой легкой, даже в детстве. Ветерок никогда еще не был так свеж. Это дар настоящего и ощущение великого континента, куда по стечению обстоятельств ее привезли ребенком, но где она никогда толком не жила. И хотя в Америке она окончила школу и колледж, вышла замуж, устроилась на работу, она словно не высадилась в 1939-м с того парохода, и сейчас, когда эта мысль пришла ей в голову, Софи уже не уверена, действительно ли прибыла в Америку; однако она в Нью-Йорке и нелепым образом не может оттуда выбраться — значит, в этом должен быть какой-то загадочный смысл.

* * *

Годы, которые не относятся к жизни. Питтсбург, 1939–1942-й, невозможно вспомнить ясно, подобно тому, как в ту пору ребенку невозможно было мыслить ясно. Кварталы дочерна закоптелых домов с шаткими крылечками и угрюмо торчащими пожарными лестницами. Машины, рекламные щиты, сажа, вонь, мусор, очень шумно и некуда сходить, разве только в кино. Прогуливаясь в будапештских платьицах, из которых она выросла, или в странных дамских нарядах от «Еврейского благотворительного агентства», Софи думала: это не я. Не я смотрю фильм за фильмом, подворовываю в мелочных лавках, считаю ворон на уроках, читаю комиксы, детективные и киножурналы с аптечных полок, тетиным почерком пишу записки учительнице о том, что я «заболела»; это Америка, кошмар, оцепенение, пустота. С того самого года, как она приехала в Америку, и в следующие восемь лет в Питтсбурге, потом в Гарфилде, потом в колледже Брин-Мар и до самого года замужества Софи тщетно пыталась постичь бессмысленность каждой комнаты и уличного угла, свою неспособность чувствовать комнаты и улицы как мгновения своей жизни. В Америке небо было не небом, трава не травой, Софи Ландсманн не Софи Ландсманн. Но Америка была Америкой.

Десятилетняя девочка, в 1939 году севшая на пароход вместе с отцом и семейством дяди, не ведала ни печали оттого, что всё пришлось оставить, ни тревоги о том, что ждет их в новой стране. Взрослые пошли на этот шаг, который неизбежно изменит их жизнь, из опасения, что Гитлер оккупирует Венгрию. Они уехали, чтобы избежать страшной участи, ожидавшей евреев; они говорили об этом и о трудностях, которые ждут их в Америке. В поезде из Будапешта, уже на австрийской границе, венгерский пограничник спросил тетку Ольгу на очаровательном деревенском наречии:

— Добрая женщина, отчего вы увозите из страны этих трех красивых детей?

— Потому что они евреи, — ответила тетка, — и если я не увезу их, нацисты их убьют.

— Мы все венгры, — с чувством произнес пограничник. — Евреи ли, христиане, разницы нет: мы все венгры. И мы, венгры, на нашей земле не дадим детей в обиду немцам.

— Эти дети — евреи, — повторила тетка, и пограничник вновь возразил: нет, они венгры.

Софи сидела, помертвев от злости, и, не отрываясь, смотрела в пол. Все кончено, в новой жизни ничего этого не останется. Сев в этот поезд, Софи перестала быть венгеркой. С того самого дня, как они поднялись на борт пассажирского лайнера «Аквитания», Софи писала исключительно по-английски, пусть ей приходилось смотреть в венгерско-английском словаре едва ли не каждое слово.

Почему взрослые решили уехать — это их дело, Софи же должна придерживаться того смысла, какой путешествие обрело для нее: благодаря ему сбылись желания, оправдались предчувствия, зародившиеся в ее душе несколько лет назад, — предчувствия великого события, что изменит всю ее жизнь.

Во время плавания на «Аквитании» через Атлантику изумление и предвкушение так сильно владели Софи, что она не задумывалась ни о будущем, ни о прошлом. На «Аквитании» было не просто все что угодно — магазины, бары, рестораны, танцевальные залы, кабинеты, игровые комнаты, плавательный бассейн, спортивный зал, кинотеатры и прогулочные палубы, — здесь всего этого было по три: на этом плавучем острове три пассажирских класса были подобны взаимосвязанным городам. Софи принаряжалась, практиковалась в английском с матросами, стюардами и любезными пожилыми джентльменами в баре первого класса. Когда Софи говорила, что она из Будапешта, у них загорались глаза: многие там бывали, помнили и купальни, и освещенную вечером corso. Чаепитие каждый день. И дело было не только в чае с печеньем, но в том, как церемонно стюард его наливал, спрашивал, подать ли ей сахару или сливок, — спрашивал так же вежливо, как у взрослых, будто она настоящая пассажирка первого класса. Был на борту очаровательный кабинет, отделанный деревянными панелями; здесь в шкафах за стеклом хранились книги в кожаных переплетах, а в ящиках и прочих отделениях письменных столов лежали всевозможные канцелярские принадлежности. Софи с удовольствием осталась бы здесь на всю жизнь.

Ей хотелось любить Америку. Кинокомпания «Двадцатый век Фокс» после выпусков новостей показывала кинохронику — вначале громкая музыка, кадры мелькают стремительно, не успеваешь следить: дамы в белых шортах играют в теннис, самолеты, боксерский поединок, пылающий цеппелин, парад, кто-то ныряет спиной вперед, взрывы на нефтяных скважинах, купающиеся красотки, танки. Двадцатый век представлялся Софи не продолжением девятнадцатого, а невероятными событиями, удивительными и таинственными, как хроника в темном зале кинотеатра, и события эти чаще случались в Америке, чем где бы то ни было. Америка и была двадцатым веком.

Поделиться с друзьями: